Но ваше письмо помечено Парижем, и я не знаю, вернулись ли вы после того в башню Сен-Сильвер, куда я вам адресую свое. Тотчас же по возвращении, прошу вас, приходите в Прекруа, и мы побеседуем. Только после того я смогу вас считать своим женихом.
Я знаю, что французская вежливость очень церемонна, но я еще не особенно хорошо постигаю все ее тонкости, примите же со снисхождением выражение моих лучших чувств. С. Северн …“
Мишель задавал себе вопрос: не стал ли он игрушкой внушений, исходивших от Дарана и Колетты, благодаря их неотступным советам?
Замок Прекруа, иностранка, воспитательница… воспитательница у Бетюнов, С. Северн….
„Сара! — воскликнул он, — мисс Сара… воспитательница, эта сентиментальная старая дева. Кто только мог затеять эту глупую шутку и написать подобное письмо?“
Но он перечел внимательно письмо и из того, что оно было написано просто, хорошим французским языком, без романтической ходульности, без всякой словесной восторженности, он мог заключить, что его нельзя было приписать какому-нибудь мистификатору, который не преминул бы развернуться в самых чувствительных излияниях, собрать в нем самые поэтические эпитеты и сыпать самыми удивительными англицизмами.
Тон его, напротив, был простой, серьезный, благоразумный. Письмо, несмотря на содержание, было написано совершенно не шутливо, и лишь вспомнив годы и странности старой девы в связи с некоторыми местами письма: это деликатное напоминание о теории сродства душ — „нам предопределено не оставаться чуждыми друг для друга“, — явную боязнь показаться слишком смелой, намек на молодость, довольно спорную, наивно извиняющуюся в том, что она не пугается, это — „мой милый Мишель“, немного поспешное, — хотелось улыбнуться. Что же касается этого восхитительно-простодушного: „я ничего не подозревала“, „как вы хорошо скрыли вашу игру“ — мистификатор употребил бы здесь фразы в роде: „я едва осмеливаюсь считать себя любимой“ или „я воспрещала себе видеть в вашем внимании что-либо иное, кроме сострадания“ — отголосок скучных и немного утомительных намеков, которые облюбовали в прошлом году г-жа Бетюн и ее сын с того вечера, когда Мишель из сочувствия к ее одиночеству пошел посидеть с мисс Сарой, дружески разговаривая с ней о прекрасной погоде и о школьном преподавании в Америке.
По некотором размышлении не оставалось никакого сомнения: письмо, прибывшее в башню Сен-Сильвер, было конечно следствием дурной шутки, но оно не было непосредственно делом злого шутника. Бедная воспитательница сама его написала своим лучшим и самым чистым стилем; она ответила, ничего не подозревая, на действительно полученное ею предложение. В то время как Мишель припоминал поддразниванья своих друзей в Прекруа, воспоминание о недавних хитрых планах Клода пришло ему также на ум. Развеселенный затеянной первоапрельской шуткой над классным наставником, и зная, что почерк Мишеля один из тех, которым легко можно подражать, лицеист решил расширить поле своих действий и отправить письмо „1-го апреля“ бедной мисс Саре, принявшей его вполне серьезно и прочитавшей удивительное послание, не обратив внимания на фатальное число. Клод конечно не надеялся на такой полный, ни, в особенности, на такой продолжительный успех своей шутки.
Оскорбленный тем, что его примешали к этой глупой истории, и полный сожаления к несчастной, которой ветреность Клода более коснулась, чем его самого, Мишель счел своевременным отправиться в Прекруа, передать г-же Бетюн полученное им письмо и выдать без замедления очень вероятную виновность будущего бакалавра. Затем он подумал, что г-жа Бетюн расскажет все своему мужу, а этот последний, вспыльчивый до такой степени, что в минуты гнева не в состоянии соразмерять ни своих слов, ни своих поступков, наложить, может быть, на Клода слишком жестокое и, главным образом, слишком грубое наказание.
Самым разумным и самым человечным являлось решение сделать тайно и непосредственно выговор Клоду, приказав ему самому написать мисс Саре письмо с почтительным объяснением и прочувствованным извинением. Итак, Мишель решил на следующий же день написать своему юному другу; Бетюн, который собирался отправиться в Шантильи, ничего не узнает о послании, и происшествие закончится довольно благополучно.
Одно мгновение Мишеля забавляла мысль, какую бы мину сделали Даран и Колетта, узнав об его победе над сердцем мисс Сары. Затем он забыл Клода и его шалость. Он сошел в небольшой парк и стал гулять под деревьями, дыша лесным воздухом и с удовольствием замечая успехи роста своих дорогих растений, тех, которые стремились „подняться до звезд“.
Мишель, конечно, отказался от намерения, принятого накануне, отправиться в Прекруа. Ни за что на свете он не хотел бы рискнуть встретиться со своей счастливой и застенчивой невестой. Одна мысль о многозначительной улыбке, которой она не преминула бы его приветствовать, бросала его в озноб.
Бродя по полям, роскошно зеленевшим и усеянным цветами, он дошел до Ривайера, где хотел справиться об условиях найма коттеджа для Жака Рео на летние месяцы.
Многочисленные развлечения храмового праздника запрудили деревню. Мишель захватил по дороге шорника Камюса, хозяина виллы „Ив“ с большим трудом увел его к нему домой и объяснил ему причину своего визита. Лукавый крестьянин, поддерживаемый своей еще более хитрой женой, потерял в разглагольствованиях, осторожных отступлениях и еще более осторожных предложениях добрых десять из пятнадцати минут их беседы, но наконец они сговорились, и Мишель, покинув Камюса, с наслаждением вдыхал вольный воздух.
С обеих сторон главной улицы прогуливались люди с празднично-блаженным или задорно веселым видом, останавливались перед лавками, стены которых были обтянуты дешевым ситцем красного цвета и убраны стеклянной посудой. На площади, где возвышались театр, зверинец и другие более дорогие места развлечений, праздник был в полном разгаре. Оглушенный музыкой каруселей, криками продавцов, скрипом турникетов, беспрерывными выстрелами на тире, шумом, грохотом обрушивающихся фигур в „jeu de massacre“[15], Мишель терпеливо пробивался сквозь толпу, стараясь по возможности никого не толкать. Перед пирожной с полдюжины мальчишек в возрасте от пяти до восьми лет, с запачканными лицами, в жалких лохмотьях смотрели жадными глазами на миндальное печенье, которое ежеминутно подавалось автоматом и тотчас же с хрустением съедалось более состоятельными мальчиками, детьми одного Ривайерского крестьянина.
Эти, с малых лет лишенные праздничных радостей, дети возбудили жалость в молодом человеке. Один из них, самый большой, разглагольствовал, объясняя, как действует машина и как иголка отмечает число поданных пирожных. Он их ел, эти пирожные, два раза, и он знает, что они пахнуть миндалем и что это „так и тает у тебя во рту“… Остальные слушали, изумленные, с пальцем в носу или во рту и в независимых позах взрослых людей.