Глаза Анны были закрыты. Казалось, он спал.
— В шабаш, — продолжал софер, — он излечивает больных, собирает вместе с учениками колосья и утверждает, что суббота для человека, а не человек для субботы. И что сын человеческий есть господин субботы. Трефное считает за ничто и доказывает, что то, что входит в уста, не может осквернить человека, а оскверняет исходящее из уст, из сердца, ибо оттуда происходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, а что проходит в чрево, извергается вон. Немытыми руками ест за столом у чужеземцев. Однажды, встретив самаритянку у колодца Иаковлева, он попросил у нее напиться, а когда она удивилась, что он, иудей, не брезгает принять напиток из ее нечистых рук, то он не только пил, но даже говорил с ней. Когда она сказала: «Наши отцы славят Предвечного на горе Геразим, а вы говорите, что место, где должно славить Предвечного, находится в Иерусалиме», — он ответил; «Женщина, верь мне, настанет время и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине не на этой горе и не в Иерусалиме».
Это все было записано с его слов людьми, которых мы послали, дабы следить за ним.
Что касается настроения учителя, то оно тоже изменилось. В его речах, до сих пор таких кротких, все чаще начинают появляться суровые и дерзкие выражения.
— Не думайте, — сказал он как-то, — что я пришел принести мир на землю. Не мир пришел я принести, но меч.
С особенным ожесточением нападает он на ученых законников и фарисеев.
Во многих местах, окруженный толпой людей, он открыто осуждал их.
Он обвиняет их в том, что все свои дела они делают с тем, чтобы видели их люди, расширяют хранилища свои и увеличивают воскрылия одежд своих, любят предвозлежания на пиршествах, пределания в синагогах и приветствия в народных собраниях и чтобы люди звали их: учитель, учитель! Он сравнивает их с гробами поваленными, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Зато он охотно братается с грешниками, говорит им о царстве своем, а когда его хотели уловить по отношению к Риму и спросили, позволительно ли давать подать кесарю или нет, то он велел подать себе динарий и сказал:
— Чье это изображенье и надпись? Когда ответили — кесарево, он сказал:
— Отдайте тогда кесарево кесарю, а Божие Богу.
Вообще его ответы то уклончивы, то так неожиданны, просты и удивительны, что посланные наши очень часто находятся в трудном положении.
Эмаус умолк, ожидая вопросов.
— Во всяком случае, это, должно быть, умный человек, — заметил Никодим.
— Но и опасный, — возразил Каиафа. Анна многозначительно кашлянул, давая понять, что всякие замечания в присутствии писца неуместны, и сказал повелительным тоном:
— Следует послать к нему ловких и способных людей, которые умели бы потянуть его за язык и допытаться от него, что он замышляет, расспрашивать его при свидетелях, чтобы потом иметь возможность, когда понадобится, обвинить его с доказательствами в руках. Где он находится сейчас?
— Идет в Иерусалим. Сейчас, вероятно, проходит Силоам или Вифезду, а может быть, и ближе. Вчера видели нескольких его учеников в городе.
— Когда он будет здесь, немедленно дать знать, — сказал первосвященник и махнул рукой в знак того, что заседание закрывается. Эмаус поклонился и вышел.
Наступила долгая пауза продолжительного молчания, когда каждый из присутствующих оценивал важность полученных известий.
— Я думаю, что этот равви… — начал Никодим.
— Я полагаю, — прервал Анна, — что следует рассматривать дело в надлежащем порядке и не разбрасываться.
— Справедливо, — решил первосвященник, — и вот, по моему мнению, дела в общем весьма плохи. Пока Сеян находится у власти, с Пилатом, его креатурой, несмотря на всю вражду проконсула, мы не справимся, особенно если принять во внимание, что цезарь против перемены наместников, и если еще этот Муций приятель как Вителия, так и Пилата, — сумеет их примирить между собой, то римский пес, сорвавшийся с цепи, покажет нам свои зубы…
Зрачки Каиафы загорелись ненавистью, Никодим стал внимательно слушать, а Анна крепко сжал свои узкие губы.
Они все вспомнили те унизительные пять дней и ночей, когда они валялись в прахе перед дворцом Пилата, умоляя его унести из Иерусалима знамена с изображением цезаря, как явно нарушающие предписания закона, воспрещавшего ставить какие бы то ни было кумиры живых людей. Им вспомнился тот ужас, когда на шестой день, собрав их на большом стадионе, он окружил их тройной шеренгой солдат, приказал обнажить мечи и грозил, что вырежет упорствующих, Они выдержали все, знамена были унесены из города, прокуратор уступил, но зато отомстил им потом. На постройку водопровода он захватил сокровище святыни, так называемый корбан, а когда возмущенная толпа окружила его дворец с криками и протестами, он велел избить ее палками. Предшественники Пилата были не лучше… Последний царь Ирод, не задумываясь, приказал прибить на больших воротах святыни римского орла, а в своих припадках бешенства пролил море крови, но все-таки не возбуждал в них такого бешенства, как этот гордый римлянин, с высокомерным презрением относившийся к высшему священству и сановникам Иудеи. И вот для синедриона одним из важнейших дел являлось старание убрать Пилата из претории.
Пущены были в ход все нити, влияния и отношения, которых у евреев в то время было уже много в столице, как вдруг полученные вести уничтожили все надежды.
— Чтобы осилить Пилата и уничтожить ему подобных, надо сначала овладеть Римом, — заговорил Анна.
— Овладеть Римом? — удивленно повторил первосвященник, — А где же у нас легионы, крепости, оружие?
— Здесь! — ответил Анна и потряс кошельком, в котором зазвучало золото. У них есть железо, а у нас золото. Их легионеры завоевывают мир, пусть завоевывают. Купец все купит. А наш народ проявляет необыкновенные способности в этом отношении. Ворота нашего города стоят на таком месте, что через них должны проходить народы Востока и Запада. Купец наш работает уже везде: и в Александрии, и в Фивах, и в Тире, и в Риме, Он рассеялся по всему миру со святой Торой в руках, с лицом, обращенным к храму, грезя о Сионе. Он накопляет золото, чтобы когда-нибудь купить все.
Миновали для нас времена Маккавеев, мечом Израиль уже ничего не добьется, аршин и весы — вот наше оружие, караваны с товарами — наши легионы, а наша крепость — лавка.
Наше золото, которым надо опутать весь свет, крепче железа. Как паук, ловя мух, снует свою паутину по всем углам, так мы раскинем нашу сеть по всем углам земли, пока опутанные ею народы не подчинятся нашей власти. Они будут считать себя властелинами — глупые, они будут действовать согласно нашей воле, подобно мельнице, работающей по воле потока. Их колесницы станут на месте, как зачарованные, когда мы откажемся дать мазь наших кошельков для их осей, и двинутся в путь, когда мы захотим, но вожжи будут в наших руках. Пусть они восседают на козлах, чтобы везти нас. Но делать все это нам нужно тайно, разумно, планомерно и соблюдая внешнее смирение, дабы они постоянно считали себя владыками и не замечали ничего до последней минуты.