Глэдис легко усваивала все, чему ее учили, она была сообразительна и любознательна, и уроки были ей не в тягость. Она любила учиться и впитывала знания, словно губка, понимая, что рано или поздно они ей пригодятся. А пока Вулфхейвен был ее домом. Работа была тяжелой, рабочий день тянулся бесконечно, но она завела друзей на кухне и на конюшенном дворе, а с тех пор как умерла бабушка, ей даже разрешили спать возле печки, где всегда было тепло.
Большую часть года Вулфхейвен был спокойным местом. Несколько раз в год — когда в эти места приезжал поохотиться маркиз или когда маркиза давала один из своих балов — поднималась страшная суета и было много работы, но это вносило приятное разнообразие в монотонную жизнь в остальное время года. В Рождество маркиз приглашал всех слуг в дом, чтобы выпить с ними вместе заздравную чашу, и одаривал апельсинами каждого, вплоть до самой, неприметной судомойки, а во второй день Рождества им всем разрешалось встать попозднее. Казалось бы, на жизнь в Вулфхейвене грех было жаловаться, но Глэдис этого было мало. Она была непоседой от природы: ей хотелось делать что-то более важное, узнавать новое, быть более значительной. Она часто стыдилась этой неудовлетворенности жизнью, потому что понимала, что имеет все, чего может желать девушка ее уровня, однако ей было трудно довольствоваться тем, что у нее есть. Ей всегда это было трудно.
Глэдис остановилась в коридоре, чтобы потереть затекшую шею и распрямить спину. Она почти закончила работу, оставалась последняя комната. Расправив плечи, она вошла В спальню, твердо намереваясь хорошо выполнить свою работу. Ее топчан возле кухонной топки начинал казаться ей все более и более заманчивым. Она принялась приводить в порядок постель, взбивать подушки и менять полотенца.
Глэдис не заметила молодого человека, сидевшего в темном углу комнаты. У него на коленях лежал альбом для этюдов, раскрытый на чистой странице. Это был Эштон Киттеридж, который, задремав, не сразу заметил ее. Его разбудил звук воды, наливаемой в графин, и он с некоторым раздражением взглянул на незваную гостью. Он сразу понял, что молоденькая горничная не знает о его присутствии, и у него отлегло от сердца: ему совсем не хотелось, чтобы его застали дремлющим в комнате в то время, когда следовало бы находиться внизу и кутить вместе со всеми остальными. К тому же Эштон Киттеридж не имел обыкновения представляться слугам, поэтому, успокоившись, он принялся лениво наблюдать за ней.
Он и не заметил, как праздный интерес перешел в нечто большее. Возможно, причина была в том, как она двигалась: ее движения были быстрыми, точными, словно у воробушка, клюющего крошки. А может быть, дело было в том, как отбрасывала на стену тень ее расцветающая фигурка — воплощение юности и фации, — когда она наклонялась, чтобы разгладить руками покрывало, и ее похожие на яблочки груди натягивали серое платье домотканого полотна. А может, внимание привлекала ее безупречная кожа, казавшаяся фарфоровой при свете свечи, или то, как она высунула от усердия кончик розового язычка, меняя на подушке наволочку. Эш понимал лишь, что, пока он наблюдал за ней, искорка интереса разгорелась в пламя, и, прежде чем он успел осознать это, карандаш оказался в его руке и стал быстро двигаться по чистому листу альбома.
Весь вечер, нет, вернее, весь этот несуразный день Эш не находил себе места. У него болела голова от слишком большого количества съеденного и выпитого, и он совершил ошибку, пытаясь привести себя в порядок с помощью стаканчика бренди. В результате он чуть не заснул в кресле с раскрытым альбомом в руке. По правде говоря, он не помнит, почему взял альбом, да это и не имело теперь никакого значения. Важно то, что он нашел достойный объект внимания. Сердце его снова забилось уверенно, гоня по жилам горячую кровь. Впервые за много дней он почувствовал, что живет.
Карандаш в его руке так и летал по бумаге, фиксируя отдельные элементы образа молодой девушки. Она поворачивалась, нагибалась, распрямлялась, всякий раз демонстрируя новую грань своего прелестного облика, которую он немедленно замечал и использовал для создания цельного образа. Он подмечал все: пряди темных вьющихся волос, выбившиеся из-под чепца, высокие скулы, полные губки, маленький прямой носик и изящные темные брови, изгибающиеся, словно крылья птицы в полете.
И конечно, ее глаза. У нее были невероятно красивые глаза. Большие, цвета темного топаза, окруженные густыми темными ресницами, — в них была и мудрость зрелого возраста, и шаловливость юности, и прямота простолюдинки, и загадочность, словно она не от мира сего. Он еще никогда в жизни не видел таких глаз, и ему на мгновение показалось, что передать всю их прелесть на бумаге невозможно, но в следующую секунду он уже не думал об этом: им уже овладела творческая лихорадка. Карандаш метался по бумаге, словно управляемый потусторонней силой, и когда работа была закончена, юный художник замер от удивления и восторга. Это была юная девушка, едва начавшая превращаться в женщину, — неиспорченная, нетронутая. Олицетворение невинности, подумал он, немного ошалевший от торжественности момента. Портрет получится на славу! Это будет самая лучшая его работа.
Всего несколько мгновений назад он находился в состоянии глубокой депрессии, а теперь едва сдерживал охватившее его радостное возбуждение. Иногда такое случается. Погруженный в глубокое отчаяние человек чувствует внезапный прилив вдохновения, которое само по себе является движущей силой. Цвета становятся ярче, звуки резче, запахи интенсивнее. Эштон Киттеридж, отягощенный, казалось, всеми бедами и несчастьями на свете, с головой погрузился в работу, а когда закончил, ощутил мир и покои в душе, удивляясь и радуясь совершенству своего творения.
Эштон уже мысленно представлял себе, как это будет выглядеть на холсте в цвете, обдумывал фон, технику исполнения, тона и текстуру, с помощью которых этот карандашный набросок превратится в произведение искусства. Он был так возбужден, что совершенно забыл о том, что шпионил исподтишка, и, вскочив на ноги, направился к девушке. Она неожиданно повернулась и чуть не столкнулась с ним. В глазах ее застыл ужас. Она охнула и попятилась.
Он пришел в замешательство и расстроился: в портрете невинности не было места страху.
— Извини, я не хотел испугать тебя, — сказал он, протягивая ей руку.
У Глэдис бешено заколотилось сердце, в горле пересохло. Она даже не заметила доброты в тоне молодого человека и его озадаченного взгляда. Ее испугала протянутая к ней рука. Значит, вот от чего ее предостерегала бабушка? Вот чем пыталась соблазнить ее Люси?