Казалось, жажда, с какой он глотал прохладную дождевую воду, была неутолимой; он мог бы осушить все реки этого острова. Запрокинув голову, он высосал из кружки последние капли, сел и вытер рот и подбородок рукой.
– Ты ранен. – Девочка отодвинулась от него. – Я позову кого-нибудь.
– Нет!
Собственный крик резанул ему слух, и так же резко он схватил ее за запястье. Оно показалось ему тонким, как веточка, готовая тут же переломиться. И вся она была такая худышка. Темные волосы мокрыми прядями свисали ей на лицо, узкое и загорелое, лишенное округлости и мягкости и оттого совсем не миловидное. И даже детским оно быть перестало, недоверчиво исказившись. И поджатые губы выдали ему, как больно он сделал ей, хотя она не издала ни звука.
– Нет. – Он хотел сказать это мягче, но прозвучало все так же грубо, разве что тише. – Никто не должен знать, что я здесь. Ты обещаешь, что никому не скажешь?
Расширив глаза, девчушка кивнула. Странные были эти глаза: темные, но без обычного для черных глаз огня, а с каким-то мерцанием. Обрамленные густыми ресницами, будто кто-то поднес кисточку и провел размашистые линии, и они нежными заострениями поднимались к вискам. Глаза прямо-таки проглатывали его, и пальцы его расслабились.
Он мельком взглянул на длинный зияющий разрез у себя на штанине, края его потемнели и заскорузли от крови и соли. Такой же длины разрез на его ноге с запекшейся старой кровью был перемазан свежепросочившейся, красной.
– Можешь раздобыть иголку и нитки? И что-нибудь для перевязки?
Девочка снова кивнула, на сей раз чуть помедлив.
Кебайя прилипла к спине Георгины – и не только от дождя, пока она бегала к дому и назад, все время боясь, что Семпака застукает ее за тем, как она роется в шкафах и в маминой коробке для шитья, а потом удирает в сад, неся в руках целый ворох тряпья.
Пот струился у нее по вискам, капельками блестел на носу и скапливался в ложбинке над верхней губой; она то и дело вытирала лицо рукавом, а мокрые руки вытирала о юбку. Иголка с большим трудом протыкала кожу, за ней проскальзывала нитка. От напряжения Георгина стискивала зубы; она старалась делать все так, как ей объяснил мальчик, когда она – после нескольких его нервных попыток – забрала иглу из его обессилевших пальцев.
Она давно отвыкла быть в такой близости к кому-нибудь. Причем вот так – рядом с обнаженным телом и открытой кровоточащей раной под ее руками. И более того – с темнокожим мальчиком, у которого был низкий голос мужчины, пропахшего солью, водорослями и высушенными на солнце кожами. Рядом с совершенно чужим ей человеком, даже имени которого она не знала.
– Как тебя зовут?
Георгина вскинула голову; один, два удара сердца она смотрела ему в глаза, черные и блестящие, как полированный камень, и потом снова склонилась над раной на его ноге.
– Георгина, – ответила еле слышно.
Кроме Ах Тонга, мало кто обращался к ней по имени, которым ее нарекли при крещении, да и он часто сбивался на Айю, что делало Георгину чуть выше ростом и заставляло ее щеки рдеть, ибо слово это означало «красавица». Для мамы она была шу-шу или пти анж, а для папы оставалась Георги. Сик-сик Семпаки, означавшее «маленькая мисс», никогда не было дружелюбным, а тем более уважительным, всегда звучало немного презрительно. А когда Семпака очень сердилась, она ругала Георгину Ханту, потому что она громыхала, как привидение, и бесчинствовала, как злой дух.
– Но чаще всего меня называют Нилам, – быстро добавила она.
Так ее называла Картика, единственная женщина в доме, не считая Семпаки; еще Аниш, повар, который приехал тогда из Калькутты вместе с мамой и папой, и три боя, китайцы, как Ах Тонг, с такой же длинной косицей у каждого.
– Нилам?
Георгина кивнула, завязала узелок на последнем стежке и отрезала нитку мамиными заржавевшими швейными ножницами.
– Теперь руку?
Мальчик осмотрел свое плечо: из раны был вырван кусок мяса. Неглубокая, но ужасная рана, как будто выкус.
– Не надо. Так заживет.
Георгина пожала плечами, намочила тряпочку в миске с дождевой водой, отжала ее и осторожно промокнула свежую кровь с раны на ноге.
Не поднимая глаз, тихо спросила:
– А тебя как зовут?
Он смотрел, как она капает на его свежезашитую рану настойкой из флакона коричневого стекла. От этих капель тут же вспыхнул ожог, быстро разгоревшийся по всей ноге, а потом угасший до частых толчков.
Георгина. Если не считать прядей, прилипших к ее вспотевшему лицу и шее, волосы у нее высохли, превратившись в густые беспорядочные кудри, но так и остались темного, почти черного цвета. Нилам.
– Рахарио, – ответил он наконец, произнося непривычные звуки.
Не имя, которое ему дали когда-то. А имя, на которое пал его собственный выбор. Обещание, данное им себе самому, как пророчество, что его мечты сбудутся.
Она лишь коротко взглянула на него, а потом разделала – где ножницами, а где пальцами – лоскут ткани, принесенный из дома. Как будто давая ему понять, насколько самонадеянно имя, предвещающее богатство, для такого оборванца, как он. Щеки его горели, в животе гневно вспыхивало. Тем не менее он согнул колено, чтобы ей было легче перевязывать рану, и неохотно протянул ей руку, чтобы она могла также обработать и перевязать ему то место, где его задела пуля.
Напряжение, которое до этих минут пылко носилось по его жилам и как-то поддерживало его, теперь иссякло, истратив его последние резервы. Вялая невесомость растеклась по всему телу и поднялась в голову.
Плохо было уже одно то, что он зависел от этой маленькой девочки; чтобы не потерять сознание у нее на глазах, он недовольно помотал головой и глубоко вздохнул.
– Вон там стоит кровать, – шепнула она ему на ухо. – Можешь туда лечь.
С ее помощью он поднялся на ноги и шатко двинулся вперед; он пытался делать это как можно легче, но чувствовал, с какой тяжестью опирается на ее худенькое плечо. Пол качался у него под ногами, как рейки перау в шторм, и ему стоило немалых усилий держаться на ногах. Ноги подломились под ним, и он рухнул в мягкое облако, которое давило на его кожу, но было приятно прохладным.
От его храбрости, от его неукротимой воли мало что осталось. Он казался себе маленьким и слабым, совсем беспомощным. Постыдное чувство, зияющая рана в его гордости, единственное утешение состояло в том, что он чувствовал себя здесь в безопасности. В надежных руках.
– Спасибо, – пролепетал он, с трудом приподняв отяжелевшие веки.
Шорох дождя утих. Нежные полоски света, прокравшиеся снаружи, рисовали переменчивый узор на лице девочки и озаряли ее глаза. И он понял, что в этих глазах было таким странным.
– Нилам, – прошептал он. Сапфир.
Губы его успели улыбнуться перед тем, как веки сомкнулись.
У нее были синие глаза.
Георгина села в ротанговое кресло, стоящее в углу в двух шагах от кровати. Оно тихо скрипнуло, когда она подобрала под себя ноги.
Ее губы и язык снова и снова беззвучно складывались в его имя. Рахарио.
Веки его вздрагивали, брови дергались, но черты все же казались расслабленными. В первую очередь губы – теперь, во сне, они казались слишком мягкими, слишком ранимыми для этого лица, в котором спорили между собой выступающая линия подбородка, крепкий, широкий нос и острые скулы. Неготовое лицо, еще не нашедшее свою форму, однако имеющее такой вид, будто он пережил больше, чем когда-либо удастся пережить Георгине.
Лента с коричневым узором, выцветшая и грязная, повязанная вокруг головы, едва удерживала его смоляную, непокорную шевелюру. Солнце, ветер и соленая вода растрепали ее в норовистые вихры и лохмы, концы которых на затылке курчавились. От него исходило что-то строптивое, бурное. Напоминание о безбрежной свободе. Как будто домом своим он не мог бы назвать ни один клочок земли, а только бескрайнюю даль всех семи океанов. Как пират.