Дозорные отпустили нас охотно, явно испытывая облегчение от нашего ухода.
Меркуцио перестал голосить только тогда, когда мы миновали площадь с великолепной статуей Веронской Мадонны и дворец Маффеи[3], охраняемый целой армией надутых караульных, которые не сводили с нас глаз все время, пока мы брели по площади. Друг не убрал руку с моей шеи, значит, был действительно сильно пьян и с трудом держался на ногах, но он соображал достаточно хорошо, чтобы понизить голос до шепота, когда спросил:
– Ну что? Как твое приключение?
Я извлек из кошелька драгоценную брошь в виде герба Капулетти и передал ему: Меркуцио коротко присвистнул и повертел ее в руках, восхищаясь тем, как она сияет в лучах лунного света, а потом убрал в свой кошель.
– У меня есть еще кое-что, – сказал я, вынул из ножен рапиру Тибальта и бросил ее другу. Меркуцио – даже пьяный – был гораздо лучшим фехтовальщиком, чем я, и он поймал рапиру с кошачьей грацией. Он исследовал тонкое, изящное лезвие быстрыми, деликатными движениями пальцев.
– Иногда мне кажется, что твое мастерство – это далеко не небесный дар, – сказал он серьезно и похлопал меня по щеке. – Брошь мы можем продать, если выковырять камни и сломать ее, но рапиру…
– Это не для продажи, – быстро перебил я. – Она нужна мне.
– Зачем?!
Я улыбнулся.
Никто и никогда не заподозрил бы в скромном, добропорядочном и воспитанном Бенволио Монтекки той жестокости, дикости и свободы, которые таились во мне. Ночью я становился совершенно другим – совсем другим, нежели меня знали мой город и моя семья.
– Я пока не знаю, – сказал я. – Но могу тебя заверить, что об этом будет говорить весь город.
На следующий день рапира Тибальта Капулетти нашлась: она была глубоко воткнута в тяжелую дубовую дверь таверны. Ею был пришпилен листок с грубым стихотворением, в котором содержалась занимательная история о Тибальте, свинье и неких действиях, которые обычно не одобряются церковью и почтенными обывателями.
Это был хороший день.
Это было начало конца хороших дней…
Два месяца спустя
В покоях моей бабушки было жарко – как и всегда, независимо от времени года. В камине горел огонь, и жар от него был такой, будто разжег его сам Сатана. Прежде чем войти, я предусмотрительно снял плащ, но все равно пот градом катился у меня по спине, и кожа под сорочкой и тяжелым бархатным камзолом стала неприятно влажной. Пока я ждал и страдал, горничная подкинула новую порцию дров в огонь, и я почувствовал, как по моему лицу, словно слезы, потекли капли пота.
Приглашение от бабушки было неожиданным, но не принять его было невозможно, так что я лелеял надежду, что мне хотя бы удастся поскорее сбежать.
Она смотрела на меня со своим обычным выражением недовольства и презрения на лице. Все, кто был моложе, чем она сама, никогда не находили у нее одобрения, но, по крайней мере, меня она удостаивала меньшего презрения, нежели других. Взгляд у нее был острый, прямой, глаза цвета льдисто-серого неба, а лицо – словно вырезано из старого дуба. Семейная легенда гласила, что когда-то она была красива, но теперь в это уже не верилось. Она была похожа на сморщенное яблоко, которое слишком долго пролежало в дальнем углу подвала.
– Я послала тебе приглашение полчаса назад, – сообщила она своим высоким, надтреснутым голосом и закашлялась.
Горничная тут же подалась вперед и поспешно промокнула ей губы носовым платочком, а потом ловко свернула его, чтобы скрыть пятнышки крови.
– Простите, бабушка, – сказал я и отвесил ей глубокий поклон. – Я был с маэстро Сильвио.
Маэстро Сильвио, учитель фехтования, обучал нас, молодых людей семейства Монтекки, своему искусству – искусству весьма полезному и просто необходимому для того, чтобы выжить на улицах Вероны.
Бабушка поморщилась и прервала мои извинения нетерпеливым взмахом руки.
– Я надеюсь, что ты делаешь успехи, – произнесла она. – На улицах просто спасу нет от головорезов Капулетти, которые так и ищут повода для драки.
Я улыбнулся – чуть заметно.
– Думаю, что в фехтовании я преуспел.
Но только не стараниями маэстро Сильвио: Меркуцио учил меня таким приемам и тонкостям, о которых даже хваленый маэстро Сильвио понятия не имел.
– Ты думаешь, я пригласила тебя, чтобы обсудить твои успехи в дурацких мужских забавах? – Старая женщина направила на меня ледяной строгий взгляд. – Возможно, тебя заинтересует, что твой кузен сошел с ума.
– Который?
Конечно, внезапное сумасшествие может настигнуть любого, но бабушка всегда была склонна преувеличивать степень безумия в наших головах и в нашем поведении.
Она стукнула клюкой об пол, чтобы подчеркнуть свои слова.
– А ты сам как думаешь, мальчик? Тот кузен, который важен для семьи. Ромео. И я обвиняю в этом тебя, Бенволио.
Я выпрямился и постарался сообразить, чем я мог заслужить подобное обвинение. Я частенько бывал тем, кому приходилось выпутывать себя и других из очередной авантюры, – но я редко был их зачинщиком. Это обвинение казалось мне несправедливым.
– Если я в чем-то ошибся – я готов принести извинения, – сказал я, стойко и даже бесстрашно выдержав ее пристальный взгляд. – Но я не понимаю, в чем меня можно упрекнуть.
– Ты самый старший из кузенов. И твоя обязанность – подавать пример безупречного поведения.
Она произнесла это так, будто действительно имела некоторые представления о том, каким это «безупречное поведение» должно быть. Я чуть было не расхохотался, хотя понимал, что это было бы равноценно самоубийству. Истории о бабушкиной бурной молодости, которые передавались в нашей семье из уст в уста, были похожи на легенды: просто чудо, что она избежала заточения в монастыре или еще более печальной участи.
– Я делаю все возможное.
Я попытался представить себя самого с горящим нимбом вокруг головы, как у ангела с фрески, но тут же спохватился, поймав ее разгневанный взгляд.
– Ты что, дразнишь меня, мальчик? – резко спросила бабушка и чуть подалась вперед в своих креслах, так, что заскрипели старые кости и еще более старое дерево. Голос ее понизился до шипения и сочился ядом. – Ты смеешь дразнить меня?!
– Нет.
И я действительно имел в виду то, что говорил. Никто в здравом уме никогда не стал бы оскорблять ее. Никто не решился бы на это, если хотел остаться в живых.
Она снова откинулась на спинку кресла и нахмурилась.
– Если это не насмешка, то выражение на твоем лице может объясняться только ненавистью.
Разумеется, это была ненависть. Я ненавидел ее. Мы все ненавидели ее – и в равной степени мы все ее боялись. В нашем мире не было никого опаснее, чем моя бабушка, Железная Синьора. Железная Синьора. Ни Капулетти, ни герцог, ни священники, ни епископ, ни даже Папа Римский – никто из них не мог даже надеяться вызвать у людей страх и ненависть такого накала.