— Ошибаешься, старик, — думала Марфа, вспоминая, как в Магдале она, бывало, ходила за водой с кувшином на плече и не было юноши, который не стремился бы начерпать ей воды, а при встрече пошалить с ней, схватить за руки, перегнуть назад. И хотя Марфа всегда оставалась победительницей в такой борьбе, но домой она возвращалась, испытывая удивительную тяжесть в ногах, проводила вечер в лихорадочном ознобе, а по ночам вся горела огнем.
— Высока ценность тяжко дающейся добродетели, стоит она гораздо дороже, чем легкая и щедрая распущенность, — Марфа намеревалась преподнести это изречение Симону, но в пылу разговора высказала сестре все, что накипело у нее в душе.
Магдалина, казалось, слушала сначала ее стремительные упреки совершенно спокойно, но когда Марфа стала грубо упрекать ее в погоне за прибылью, вспыхнула:
— Ты ошибаешься, Марфа, я не люблю их золота так же, как их самих. Замерло сердце мое, хотя и раскрыты объятья мои… Предвечный наградил тебя добродетелью, а жилы мои наполнил огнем… Легко отворяется при каждом нажатии калитка моего виноградника, ты же — словно колодец, покрытый тяжелой плитой. Поэтому и спорим мы с тобой, как спорит застоявшаяся вода с огнем, свободно несущимся по ветру… Дай мне что-нибудь! Что-нибудь большее, чем веретено, более вечное, чем кудель!.. Что ты мне дашь?.. Горох чистить, кур щупать, перья драть? Ты хочешь, чтобы я предпочла чад и дым твоей печи ароматному пламени в амфорах?.. Ленивый ход жизни — шипучему вину, ссоры с рабами — звону арф, нежному напеву флейт и тому разноязычному, звучному говору, тому ропоту восторга, который поднимается вокруг, когда я мчусь в танце в легких сандалиях… и смертельному безумию, когда я одним движением отброшу тунику и предстану нагая, прекрасная, как я есть?.. Я предпочитаю щипать мощный затылок Ионафана, он смеется тогда, как конь, откидывает голову назад, как кентавр, стонет, когда я отталкиваю его и не даюсь ему, и я чувствую тогда, что я живу. Что ты мне дашь взамен тех одурманивающих, как цветы, нежных и своевольных, как золотые рыбки, стихов, которые умеет так чудесно шептать мне на ухо грек Тимон? Что ты мне дашь? Скрипение жерновов, мычание осла? О, я в тысячу раз больше предпочитаю циничную грубоватую речь Катуллия, который хлопает по плечу каждую девушку, когда и где только возможно, заразительно смеется, а если разгорится, словно породистый жеребец, то говорит своим возлюбленным страшные и дикие слова, чтобы довести их до безумия…
Ну, что ты мне дашь? Ничего! Ничего! — повторила она с отчаянием и убежала к себе.
После этого столкновения Магдалина долгое время не покидала своей комнаты, не допускала к себе никого, кроме верной рабыни Деборы, которая молча приносила ей пищу и питье и так же безмолвно уносила прочь нетронутые кушанья, Марфа думала, что сестра делает это нарочно, все ей назло. Но в таких поступках Магдалины было нечто совсем иное, более длительный и тяжкий, чем всегда, припадок меланхолии и печали. В такие минуты она испытывала впечатление глубокого одиночества. Ей казалось, что она так одинока, как затерянный шалаш в пустыне, как покинутая на море ладья, которую уносит и топит волна, но ни унести ее далеко, ни утопить окончательно не в силах. Ей казалось, что она проводит свою жизнь в кругу каких-то половинчатых радостей, в лихорадочном искании чего-то неуловимого, что живет и тоскует в ней самой, но никак не может вылиться в определенное желание.
Она чувствовала в такие минуты отвращение и ненависть к своим поклонникам, жадно стремившимся к ее телу, словно стадо к свежей траве. Все такие одинаковые и так похожие друг на друга. Она приветствовала их улыбкой врожденного кокетства, надеялась получить от каждого нечто большее, нежели волнение крови, и постоянно обманывалась… Изысканный патриций и обыкновенный солдат не разнились ничем: первый нежнее обнимал, второй только сильнее возбуждал.
Она ни разу не испытала безумной до замирания последнего следа мысли ласки. Вся ее эротическая изобретательность, которую она так умела возбуждать, доводила ее только до дикого припадка полнейшей распущенности, после чего обыкновенно следовали острая боль и горькое сожаление, что кое-что в наслаждении ускользает от нее, проходит мимо. Безумие крови разрывало ее жилы, но не возбуждало души. Обнимали ее мощные плечи, прекрасные руки, достойные кисти художника, но не прижал к себе ни один… Льнули к ней многие, но не прильнул никто… Ее дивное тело, казалось, было изменчивой волной, через которую проплывали мужи только затем, чтобы перейти к следующей. Полны были ее уста поцелуев, но пуста девичья чаша ее сердца.
Эта пустыня чувств иногда раскрывалась перед ней, как вопиющая бездна, и тогда наступали дни одиночества, полные горьких слез и взывающей громким голосом тоски. Мария переставала наряжаться, разрывала на себе одежду, словно в трауре после покойника, и ждала откуда-нибудь спасения, каких-нибудь новых потрясающих волнений, захватывающей радости или нечеловеческого страдания.
А так как ниоткуда не было никакого спасения и ничто не приходило, то после взрывов безумного отчаяния, мучительной борьбы с самой собой, печальных дум, странных планов и решений следовал период полнейшего затишья, душевного замирания. Мария, как подкошенная, падала на ложе, спала долгим, крепким сном и просыпалась, уже забыв про пережитые впечатления, словно выздоровев от долгой болезни, отдохнув душой и телом, переполненным жаром тихо, но неустанно нарастающих страстей.
Так было и на этот раз.
Опытная Дебора по одному только удару молотка в бронзовую плитку поняла, что кризис миновал. Она быстро вскочила с циновки, на которой лежала у порога комнаты, и подбежала к широкому ложу, устланному яркими коврами.
Мария слегка приоткрыла отяжелевшие веки, раскрыла отуманенные, влажные зрачки и ленивым взглядом окинула коричневое тело полуобнаженной рабыни.
Дебора дрожала от волнения. Ее продолговатое лицо с ярким египетским типом потемнело еще больше от жаркого румянца, заливавшего ее до самой шеи, ибо госпожа ее, переняв некоторые обычаи греческих гетер, допускала ее иногда к своему роскошному ложу, желая испытать в гибких объятиях обожавшей ее невольницы утонченное и нежное наслаждение.
Вздрагивая, Дебора приблизилась к ложу, и моментально угасла, видя, что розовые веки Марии снова закрылись.
С минуту продолжалось томительное молчание. Наконец, Мария сонно спросила:
— Который час?
— Уже миновала четвертая стража и тени стали короткими, — хрипло и с трудом проговорила Дебора.
— Четвертая, — лениво повторила Мария, и с наслаждением потянулась.