Князь Федор вскрыл пакет, едва совладав с печатями от волнения. Подписи не было – верно, Василий Лукич, переполненный ликованием, забыл обо всем на свете, – да и само послание не отличалось долготой.
«Дело слажено. Приезжай, государь дозволил», – вот и все, что было накарябано плохо очищенным пе-ром на листе.
Князь Федор закрыл глаза. «Приезжай! Приезжай!» Это слово билось у него в груди, пело на разные голоса, трепетало крыльями, вдруг выросшими за спиной…
Он бы уехал тотчас, да Савка чуть ли не на пороге лег, не пуская барина ехать в ночь, не собранным. Кое-как перемоглись до утра, а на рассвете князь Федор пустился-таки верхом, наказав Савке не спеша отправить вслед вещи и сопровождающих их.
И когда конские копыта бойко застучали по дороге, уже затвердевшей после первых заморозков, князь Федор забыл обо всем на свете от счастья… и, между прочим, о том, что говорят сведущие старухи: дурной сон посылаем человеку как предупреждение и непременно сбудется. Не нынче, так завтра.
Князь Федор взял с собой запасного коня и еще одного, под вьюки с припасом, чтобы ехать по переменке, и хоть путешествие было утомительным, а все ж это было быстрее, чем тащиться в карете или надеяться на ямскую гоньбу. Да он и не вынес бы сейчас бесцельного, сложив руки, сидения! И все-таки коней приходилось щадить, да и осень то и дело подсовывала слякоть и распутицу, потому только через семь дней пути князь Федор миновал Тверь. В Москву он даже заезжать не стал, хотя и велико было искушение побывать в старой русской столице, которой не видел чуть ли не пятнадцать лет. Нет же, промчался мимо, однако в Вышнем Волочке позволил себе полдня роздыху, намылся в бане, выспался – и снова отправился в путь, безо всякой надежды достичь к вечеру чего-то большего, чем Березай.
Было 20 октября, однако ни на Покров день, ни по-сле него снег еще не лег. Дни установились небывало ясные, сияющие, прозрачные. Ураганы, прошумевшие по России в конце сентября, сорвали с деревьев все осеннее убранство до последнего листочка, однако унылым пейзаж нельзя было назвать: небо – голубой хрусталь, солнце – золотой шар, желтая трава стелется, сверкает, словно волны сказочного моря, теплый и в то же время свежий ветер перебирает ветви деревьев, еще не впавших в однообразную зимнюю черноту, и видно было, как белы березы, как нежно-зелены осины, как причудливы дикие яблоньки, темны и таинственны ели – все еще дышало, радовалось последним солнечным дням, лелеяло последние надежды на счастье…
Однако это неожиданное тепло, и нежность ветра, и солнечный безудержный свет – все было лишь обманкой затаившейся зимы, едва сдерживающей себя, что-бы не наброситься, не покрыть белым траурным убором землю, не заставить деревья печально гнуться и стонать под хлыстами метелей и вьюг. Так череда несчастий порою отступает от человека, и он робко начинает верить в лучшее, не ведая, что его злая доля лишь затаилась, насмешливо, злорадно следя за слабым отсветом надежды в его лице, который так легко погасить одним беспощадным, ледяным дуновением.
Еще не смерклось, когда князь Федор подъехал к постоялому двору в Березае. Он был здесь летом, по пути в Воронеж, и помнил, что едва ли сыщется почтовая станция, равная этой по унылой заброшенности. Однако, к своему изумлению, он увидел обоз самое малое из полусотни разнообразнейших повозок, телег и фургонов, причем каждый был навьючен доверху! Очевидно, какой-то богатейший человек путешествовал так, как было принято в те годы. На всем пути, кроме городов, через которые была проведена большая столбовая дорога, негде было купить самого необходимого для жизни. На ямах, в постоялых дворах, не было приличных и просторных помещений, приходилось довольствоваться приютом в курных избах. Но, похоже, этот путешественник был важною персоною: четыре роскошные кареты стояли возле становой избы, где, верно, путники и нашли себе пристанище. Здесь же находилась и казенная карета, но не распряженная, как те, богатые, а вполне готовая в путь. Два-три солдата перегружали в нее сундуки и узлы, вытаскивая их из богатой кареты.
Князь Федор придержал коней, с любопытством наблюдая за происходящим. Кого-то из путешествующих насильно возвращают с пути? Преступника поймали? Вдруг дверь становой избы раскрылась, и важный, угрюмый человек в мундире гвардейского капитана вышел на крыльцо, сбежал по ступенькам и стал возле казенной кареты в позе нетерпеливого ожидания.
Федор узнал его. Это был императорский курьер Шушерин, из числа приятелей Ивана Долгорукова. Федор видел его мельком, но хорошо запомнил выражение мнимой значительности на этом некрасивом лице. Сейчас Шушерин являл собою живое воплощение государственной важности и был так поглощен собой, что ничего не замечал вокруг, тем более какого-то усталого всадника, приостановившегося у ограды.
С крыльца тем временем печально сошли две невзрачные горничные девки и, утирая слезы, стали у дверей кареты, не обращая ни малейшего внимания, как небрежно и неумело грузят вещи солдаты. Капитан махнул рукою, и по этому знаку из дверей становой избы показалась странная процессия.
Унылый, неприятный и неопрятный, несмотря на роскошную одежду, молодой мужчина – с одной стороны, и высокий, тонкий, смуглый – с другой, поддерживая под руки, медленно свели, точнее, снесли по ступенькам согбенную чуть не до земли, низкорослую женщину в роскошных мехах и одеяниях. Она оцепенело повиновалась, пока ее не подвели к дверце кареты и не принялись подсаживать на подножку, но тут силы вернулись к ней, и она бросилась на шею смуглому человеку с воплем: «Ненаглядный! Помру без тебя! Золото мое!»
Молодой человек с конфузливым видом пытался расцепить руки у себя на горле, а маленькая женщина почти висела, не доставая до земли ногами. Зрелище было враз комическое и жуткое, ибо пылкая особа оказалась не только мала ростом и тщедушна, но и крайне уродлива – более того, горбата!
Князь Федор растерянно моргнул, не в силах поверить глазам, но тут с громким плачем на крыльцо становой избы выскочила богато одетая дородная женщина с лицом столь заплаканным, что черты его превратились в сплошную неопределенную маску. Она и сейчас еще плакала и причитала, хотя вовсе обессилела от рыданий, и упала бы, когда б ее не поддерживали под руки две молоденькие девицы. Одна была лет пятнадцати, розовая, юная, светловолосая и голубоглазая, другая – года на два постарше. Она была одета в серое бархатное платье; кружевная шаль норовила соскользнуть с плеч, а девушка поддерживала плачущую женщину, уговаривая:
– Матушка, не плачьте! Родимая, не надо!