— Только представь, что тебя приговорили к казни, и никто не может тебе помочь. А еще хуже — неопределенность. Осужденный знает: его могут казнить в любой день. Он ждет, ждет и умирает от ожидания. Бежать из Тауэра невозможно. Все, кого я любила, погибают, обвиненные в преступлениях, которые не совершали. И никого из них я не могла спасти. Это-то хоть тебе понятно? Ты свою мать видишь каждый день. Живой. А можешь представить, каково каждый день тосковать по погибшей матери? Где тебе понять, что я до сих пор во сне чувствую запах дыма? И вот теперь этот человек… этот человек…
Я заплакала.
Дэниел обхватил меня за плечи. Это не было объятием. Он просто отодвинул меня на расстояние вытянутой руки, чтобы получше видеть мое лицо. Сейчас он и впрямь глядел на меня, словно пророк, оценивающий мою пригодность к серьезным делам.
— Нечего сравнивать этого человека с твоей матерью, — отчеканил Дэниел. — Нечего сравнивать его с теми, кто умирает за истинную веру. И нечего облекать свое плотское желание в благопристойную одежду печали. Те, кому ты служила и продолжаешь служить, — заклятые враги. Они не могли мирно разойтись. И сейчас на месте сэра Роберта была бы королева Мария. Кто-то из них торжествовал бы победу, а другой готовился бы к смерти.
Я дернулась, высвобождаясь из его рук и отворачиваясь от взгляда колючих глаз. Мне почему-то захотелось заглянуть к отцу и рассказать о выполненном поручении. Я двинулась по направлению к нашему дому. Дэниел пошел следом.
— А по Марии ты бы тоже так плакала, если бы сейчас она находилась в Тауэре? — спросил он.
— Да, — шепотом ответила я.
Дэниел промолчал. Чувствовалось, он сильно сомневался в моих словах.
— Я не сделала ничего бесчестного. Мне нечего стыдиться, — сухо сказала я.
— Я тебе не верю, — так же сухо произнес он. — Если ты и вела себя достойно, то лишь потому, что тебе не представилось подходящей возможности повести себя по-иному.
— Сукин ты сын, — едва слышно пробормотала я.
Дэниел молча проводил меня до отцовского порога. Там мы расстались. Он пожал мне руку. Рукопожатие было таким же холодным, как его слова. Затем он повернулся и зашагал прочь. Мне захотелось запустить в его горделиво поднятую голову каким-нибудь увесистым фолиантом. Затем я постучала в дверь. Интересно, насколько хватит у Дэниела терпения и когда он придет к моему отцу и попросит освободить его от обязательств помолвки? Знать бы, что будет тогда со мной.
Обязанности королевской шутихи требовали от меня постоянно находиться при королеве. Но бывали моменты, когда я могла отлучиться на целый час, не привлекая к себе внимания. При первой такой возможности я отправилась в ту часть дворца, где некогда находились покои семейства Дадли. Я почему-то думала, что Джон Ди продолжает жить там и проводить свои алхимические опыты. Я подошла к дверям, возле которых уже не было никаких стражников. Двери были заперты. Я постучала. Мне открыл человек, одетый совсем по-другому. На меня он смотрел с подозрением.
— Чего тебе? — недружелюбным тоном спросил он.
— Раньше здесь были покои семейства Дадли, — робкой скороговоркой выпалила я. — Не подскажете, где теперь эти люди?
Он поморщился и пожал плечами.
— Герцогине отвели комнаты невдалеке от королевы. Сынки ее в Тауэре, а муж, надо думать, лижет сковородки в аду.
— А мистер Ди?
Незнакомец опять пожал плечами.
— Точно не знаю. Вроде вернулся в дом своего отца.
Я поблагодарила его и поспешила в покои королевы. Там я села у ее ног на подушечку. На другой подушечке находилась ее любимая собачка. Мы обе сидели, моргая карими, непонимающими глазами, и смотрели на посетителей. Это были придворные, жители Лондона и иных мест. Все учтиво кланялись и просили: кто землю, кто должность, кто деньги. Иногда королева рассеянно поглаживала собачку, иногда ее ласка доставалась мне. Естественно, мы с собачкой сидели молча и никогда не высказывали вслух свои мысли обо всех этих благочестивых католиках, которым удалось столь долго таить пламя своей веры. Никто не знал, где таились они сами, когда в Англии владычествовали протестанты и их менее удачливых (или более упрямых) единоверцев сжигали. Главное, они дождались своего часа и теперь появились, словно ранние цветы весной. Надо же, сколько тайных английских католиков терпеливо дожидались своего часа!
Когда все просители ушли, королева встала и подошла к оконной нише, где можно было говорить, не опасаясь, что тебя услышат фрейлины. Она поманила меня к себе.
— Что желает ваше величество? — спросила я, подбежав к ней.
— А не пора ли тебе снять пажеский наряд? Ты ведь скоро станешь женщиной.
Ее предложение меня не обрадовало.
— Если не возражаете, ваше величество, я предпочла бы и дальше оставаться в этом наряде.
Мой ответ удивил королеву.
— Дитя мое, ты не шутишь? Неужели тебе не хочется носить красивое платье? Не хочется отрастить волосы и выглядеть, как подобает молодой женщине? Я собиралась подарить тебе на Рождество платье.
Я вспомнила, как мама расчесывала мои волосы, накручивала завитки себе на пальцы и говорила, что я вырасту и буду удивительно красивой женщиной. Мне вспомнилось, как она ругала меня за любовь к красивым нарядам и как я умоляла ее подарить мне на праздник Хануки зеленое бархатное платье.
— Когда не стало моей матери, у меня пропало желание наряжаться, — тихо сказала я. — Что мне красивые платья, если она не увидит меня в них и не скажет, идут они мне или не очень? И длинных волос мне не хочется. Я сразу вспоминаю, как она расчесывала мои волосы.
Лицо королевы потеплело.
— Когда она умерла? — спросила Мария.
— Когда мне было одиннадцать лет, — солгала я. — Ее унесла чума.
Я не могла признаться, что мою мать сожгли как еретичку. Даже королеве, глядящей на меня сейчас с такой нежностью.
— Бедное дитя, — вздохнула королева. — Такая потеря не забывается. Можно постепенно смириться с нею, но боль утраты ты никогда не забудешь.
— Когда в моей жизни происходит что-то хорошее, мне хочется рассказать маме, чтобы она порадовалась вместе со мной. А если что-то плохое — спросить у нее совета.
Мария кивнула.
— Я без конца писала своей матери длинные письма, хотя и знала, что ни одно из них она не получит. Мое окружение не пропускало писем от меня. А ведь в этих письмах не было ничего предосудительного. Никаких тайн. Я всего лишь писала, как нуждаюсь в ней и тоскую, что она далеко от меня. Более того, мне запрещали писать. Представляешь? Я не имела права написать собственной матери о своей любви и тоске по ней! Мне не разрешали проститься с ней, когда она умирала. Они боялись ее даже мертвой. Я не смогла коснуться ее остывшей руки и закрыть ей глаза.