Ибо Ты вознес меня, и Ты же низверг меня. Дни мои тают, как тени, и я усыхаю, как трава.
Она стонет и закрывает глаза.
Теперь уже недолго. Зуана пододвигается ближе, чтобы поддержать девушку, когда та начнет съезжать на пол. Вот она уже плотно обхватывает руками колени и, немного погодя, роняет на них голову. В этом жесте усталость мешается с поражением.
Но Ты, о Господь, пребудешь во веки: и память Твоя живет в веках.
Снаружи возобновляется тишина ночи, она заполняет галереи, выплескивается во двор, проникает под каждую дверь. Обитель словно облегченно переводит дыхание, которое затаила до поры до времени, и соскальзывает в сон. Девушка всем телом наваливается на Зуану.
Да услышит Он мольбы смиренного просителя, и да не презрит их.
Все кончено: мятеж потух. В тот же миг Зуана чувствует, что к ее облегчению примешалась грусть, как будто одних слов псалма мало для спокойствия души. Она бранит себя за недостойные мысли. Ее дело — не сомневаться, а утешать.
Скоро все стихнет. Девушка забудется крепким сном. Зуана оглядывает келью.
У входа во вторую комнату стоит тяжелый сундук. Если знать, как его правильно укладывать, можно пронести в таком полмира. Наверняка у нее есть там белье; те, кому за богатое приданое отводят двойные кельи, спят на атласных простынях и подушках из гусиных перьев. Кровать она поставит на место в одиночку, но, даже положив девушку на остатки матраса, все равно придется укрыть ее чем-нибудь потолще. Ее потное тело, не согреваемое больше энергией отчаяния, скоро замерзнет, и то, что началось как бурный протест, может закончиться лихорадкой.
Ибо Он усмиряет бурю и делает спокойными воды!
Зуана осторожно прислоняет девушку к стене и подходит к сундуку. Из-под крышки пахнет пчелиным воском и камфарой. Поверх стопки тканей лежат серебряные подсвечники, бархатный плащ, льняные сорочки и деревянная кукла: Младенец Христос. Под ними обнаруживается ковер персидской работы, а рядом прекрасный часослов с затейливым тисненым рисунком на переплете, наверняка заказанном специально для ее вступления в монастырь. Зуана думает о тех сестрах, которым придется бороться с грехом зависти, когда они увидят эту книгу в церкви. Она берет ее в руки, и книга тут же раскрывается на богато иллюстрированном тексте Магнификата:[2] замысловатые фигуры и животные опутаны тонкими усиками золотой фольги, отражающей пламя свечи. А внутри, словно закладка, лежат страницы, покрытые написанным от руки текстом. Значит, их прочли и не нашли в них ничего дурного? А может, дежурная сестра-привратница не заметила их среди такой роскоши? Такое уже бывало.
— Что ты делаешь? — Девушка опять проснулась и подняла голову, хотя наркотик так и клонит ее книзу. — Это все мое.
Мое. В ближайшие месяцы ей предстоит научиться поизносить это слово как можно реже. Но испуг девушки ответил на ее вопрос. Очевидно, это не молитвы. Что же тогда, стихи? «Даже письма от любимой… Драгоценна, как молитва…» Слишком мало света, слов не разобрать. Оно и к лучшему. Никто не потребует от нее осудить то, что она не может прочесть.
Она вспоминает свой сундук и думает о том, что принесенные в нем книги спасли ей жизнь годы назад. Что было бы, реши кто-нибудь отнять их у нее тогда? Одного снотворного, чтобы притупить такую боль, ей было бы мало.
— Да у тебя тут сокровища. — Зуана закрывает книгу и возвращает ее в сундук. — И тебе повезло, что дали именно эти комнаты, — говорит она, вытаскивая кусок тяжелой бархатной материи. — У сестры, которая жила в них до тебя, был свой двор, который собирался тут между обедом и вечерней молитвой. Угощались вином, печеньем, музицировали, даже пели мадригалы. — Она ставит на место кровать и накрывает ее остатками матраса. — Снаружи стены выглядят неприступными, я знаю. Но когда ты привыкнешь к здешней жизни, то поймешь, что она вовсе не так пуста, как ты боишься.
— Твое де-о — мое те-о, а не душа. — Девушка еще сидит, опираясь на стену, но ее глаза уже полузакрыты, а язык с трудом ворочается во рту. Может, ее дух и силен, но плоть, по крайней мере, готова сдаться.
И возрадуются они, ибо обретут покой, и Он принесет их на небеса, где они пребудут.
Зуана предусмотрительно кладет на растрепанный матрас покрывало, чтобы конский волос не прилипал к коже девушки. Закончив, она обнаруживает, что та снова закрыла глаза.
Она поднимает девушку за подмышки, ставит на ноги, перебрасывает ее руку себе через плечо и обхватывает за талию, чтобы не дать упасть. Тело у той податливое, как у куропатки, и тяжелое от зелья. Не выветрившийся до конца запах ароматического масла, которым девушка, должно быть, душилась сегодня утром, мешается с кислой вонью ее пота. Щекой Зуана чувствует ее дыхание, сладковатое от маковой настойки. Ах, не только хромоногих и косых, но и самых прелестных женщин берет себе в невесты Господь, сохраняя их от грязи окружающего мира. Сама Зуана никогда не могла похвастаться таким очарованием. Впрочем, для нее это не имело особого значения.
— Я не… с-сплю, — с вызовом бормочет девушка, падая в кровать.
— Тссс. — Зуана оборачивает ее покрывалом, подтыкая его края, словно пеленку.
Хвалите Господа, ибо Он милосерд, и Его добро пребудет вовеки!
Но ее уже никто не слышит.
Ей удается перевернуть девушку на бок, так, чтобы та лежала лицом к матрасу, как положено. Однажды отец Зуаны лечил буйного пациента, который — без ведома доктора — выпил слишком много вина перед тем, как принять настойку. Среди ночи того затошнило, он выблевал половину содержимого желудка и едва не захлебнулся, так как лежал на спине. Опыт и наблюдение. Вот истинная дорога к знанию.
«Видишь, как чудесно устроена природа, Фаустина? Вещество, которое само по себе смертельный яд, становится целебным в руках того, кто знает, как совершенствовать и дополнять его другими субстанциями».
Его голос, как обычно, звучит в уголке ее сознания, где он всегда ждет, когда молитва закончится и освободит место для ее собственных мыслей.
Было время, вначале — Зуана уже и не помнит, сколько оно продолжалось, — когда его близость была почти непереносима, так сильно она напоминала ей обо всем, чего ей не суждено было больше иметь. Но мысль о том, чтобы остаться совсем одной, была еще страшнее, и постепенно горе смягчилось, и его присутствие снова стало благом; он был ее живой учитель, а не только мертвый отец. Разумеется, она знает, что жить собственным прошлым, а не настоящим своей общины для монахини тоже грех, но его компания уже стала для нее такой привычной, что она больше не думает о ней на исповеди. Есть предел покаяния за грех, от которого нельзя — и не хочется — отказываться.