Ознакомительная версия.
Да нет, не может быть. Меншиков слабо отмахнулся от наваждения и вновь полез в гору, твердо решив нипочем больше не оглядываться – и держался до самого гребня.
Там, на чистой, ветрами насквозь прохваченной крутизне стал, переводя дыхание, лицом к сияющей реке, к дальнему туману, к заморским берегам.
«Весло не сломается – бог поможет».
Господи, помоги им! Помоги!..
Поклонился прощально рассвету – и, потянув из-за кушака топорик, пошел к груде тесаных бревен.
Церковь ждала его. Доколе строит – будет жить!
– Могла быть с ним хоть капельку любезнее! Экая ты гордячка! – В юном голосе Сашеньки надтреснуто звенела почти старушечья сварливость. – Все-таки он жизнь тебе спас!
Маша резко отвернулась:
– Я никого об том не просила!
И поспешно вышла из избы.
Смешные люди! Ну в самом деле: разве для того бросилась Мария с высокого борта расшивы в сизую волжскую волну, разве для того глотнула полной грудью смерти пополам с водой, чтобы вернуться к жизни ловкостью и проворством Бахтияра? Прежде она могла испытывать к нему долю жалости из-за его явных страданий, долю признательности за преданность опальному семейству, с которым черкес (а ведь он не был крепостным, обязанным!) по доброй воле разделял все тяготы ссылки, но после своего спасения возненавидела его лютее всех гонителей своих.
Петр и Долгоруковы отняли только блага и богатства. Бахтияр отнял покой, обрек на неиссякаемые страдания – и горше всего Маше было сознавать, что он один из всех присутствующих знает – или чувствует, – что вовсе не от горя по матери, не под гнетом накопившегося отчаяния кинулась она тогда в Волгу. Нет, она была мертва уже, лишь искала могилы для тела, для изболевшегося сердца – Бахтияр извлек ее из той могилы и обрек снова жить, хотя это означало бесконечную муку.
Каждый день был пыткой – за что же ей благодарить палача своего?
Боль из-за смерти (а пуще – измены) князя Федора разорвала ей сердце, и ничто более в жизни не могло уязвить Машу. Она с поразительным равнодушием сносила тяготы пути. Из лютой гордости опасаясь, что кто-то непостижимым образом сможет угадать истинную причину ее страданий, она так крепко замкнула душу свою, что телесные мучения сделались не более чем досадными мелочами, не стоящими внимания.
Она словно бы оледенела; но это была только внешняя холодность. Пламень боли, сжигавшей ее существо, не утихал, отражаясь в огромных, посветлевших от постоянной муки глазах, и вся она была – словно огонь, горящий в ледяном, заснеженном сосуде! Пламя не гаснет, однако и стенки своей тюрьмы растопить не может: сверкает призрачно, манит отвергая, сулит не обещая…
Самым обликом своим она, даже не зная того, ежечасно и ежеминутно мстила Бахтияру: адская мука, посланная ему заживо!
Маша не подозревала, что глубоко затаенное, безнадежное страдание придало ее чертам новую, почти пугающую красоту, и всякий видевший ее мужчина, если в нем билось живое сердце, испытывал мгновенное неодолимое желание обладать этой красотой.
Ее сестра, за время скитаний и горя утратившая свою розово-золотистую прелесть, не раз замечала впечатление, производимое Машею. Александр с Александрою меж собою считали именно ее, а не отца истинной виновницей обрушившихся на Меншиковых бедствий, а потому оскорблялись и негодовали, когда презрительные мины охранников сменялись вдруг растерянным восторгом и трепетным почтением, стоило старшей сестре лишь обратить на которого-нибудь зарвавшегося сержанта взор, исполненный печали. Или хотя бы взять случай в Тобольске – одно из тех странных событий, которые кажутся не случайностью, но карой небес. В пересыльной тюрьме Меншиков встретился с двумя жертвами своего прежнего произвола – чиновниками, некогда сосланными по его повелению в этот город. Они накинулись на бывшего вельможу с упреками и ругательствами, а какие-то вовсе уж посторонние ссыльные похватали комья грязи, камни и начали швырять в бывшего баловня судьбы и его спутников. Александр разразился проклятиями, но ошметок грязи попал ему в рот и заставил замолчать. Сашенька с визгом укрылась за спиною отца, который стоял твердо, почти не загораживаясь от ударов, и восклицал: «Бейте меня одного! Пощадите моих детей!»
«Детей?! – выкрикнул распаленный яростью заключенный. – Покажи нам государеву невесту! Какова на ней рогожная фата?»
Мария, которую доселе отец прижимал к себе, силясь защитить, отстранилась от него и спокойно стала пред толпой – бледная, с опущенными глазами. Она не заслонялась руками, не плакала, не просила пощады. Камень чудом не попал ей в голову: просвистел на волосок, но то был последний камень. Она глянула на мужчин только раз и вновь потупила взор. Этого было достаточно.
Словно забыв, что собрались для отмщения, они разглядывали смиренную изгнанницу почти со страхом, а потом начали расходиться, но многие в пояс кланялись Марии, а один, прежде кричавший всех громче, смиренно поцеловал край ее платья. Это был единственный раз, вспоминала потом Сашенька, когда из глаз сестры хлынули мгновенные слезы, – больше она не плакала никогда. Впрочем, с той поры на них никто не нападал, никто не обижал. Более того, в Тобольске изгнанникам было выдано пятьсот рублей, и эта сумма, прежде показавшаяся им ничтожною, воспринята была как несказанно щедрый дар. Меншикову было дозволено купить на эти деньги топоры, пилы, лопаты, другие орудия для обработки дерева и почвы, семена, мясо, рыбу – все, что могло пригодиться в дороге, а главное, на новом месте жительства, о коем Александра с Александром знали одно: где-то в стране медведей и снегов. Где-то в России!
И вот рогожная кибитка одолела наконец грудный [57] путь, и крошечный городок-крепость среди тундр и тайги, на обрывистом берегу Сосьвы, недалеко от ее слияния с Обью, открылся взору изгнанников. При этом Александра залилась слезами, Александр зарылся лицом в баулы и разразился проклятиями, Маша побледнела, но осталась безучастною… а Александр Данилыч сказал только: «Беда, не успеем ничего на огороде посадить. Хоть бы дом до снегов поставить. Говорят, здесь летом ночи на два часа хватает, остальное время солнышко!»
И ни слова жалобы, ни упрека – ничего! Меншиков вообще не роптал: он жаловался только на участь своих близких, упрекая себя, что доставил им беды. Он с философским спокойствием воспринял то, что «счастье Алексашки» изменило ему. Удивив мир всей своей громадою, кажущейся прочностью, здание меншиковского благополучия рухнуло как карточный домик. И не как насмешку, а как шалость судьбы Данилыч воспринял разрешение самому построить себе дом.
Ознакомительная версия.