Поэтому-то мама смогла убежать с папой из дома после нескольких считаных встреч, отказавшись от всего, что было привычно ей, — потому что она полюбила его.
Забавно, но почему-то никто не представляет себе собственных родителей, находящимися во власти любовных страстей. Когда представляешь себе их роман, невольно на ум приходит чинный и благородный чай с булочками в гостиной, без каких-либо там поцелуев, кроме чисто дружеских.
Я понимаю, что это глупо, но, на мой взгляд, все мы считаем собственную любовь более страстной и более всеобъемлющей, чем у кого-то другого, и мысль о том, что старшие переживали нечто подобное, кажется нам шокирующей.
Теперь, хорошенько подумав, я понимаю, что мама должна была любить папу всем сердцем, каждым вздохом, так же как я люблю Тима, и именно поэтому она обнаружила такой такт и понимание. Кажется мне и то, что она была несколько напугана моим поведением. Я успела наговорить и кое-какую ерунду.
— Я верну его, — говорила я. — Поеду в Виннипег, вздую там эту девицу, эту Одри Герман. Тим просто увлекся милой мордашкой. На самом деле нужна ему я, он должен хотеть меня.
В то время я так считала. Теперь мне кажется, что мне должно было хватить гордости оставить его в покое. И все же не знаю. Какая может быть гордость там, где речь идет о любви?
Если бы Тим прислал мне всего лишь открытку с несколькими вселяющими надежду словами, я вернулась бы домой в ту же самую секунду, даже если бы пришлось пересечь Атлантику вплавь. Хотя шансов на это ни сейчас, ни вообще не существует.
Мама поняла это раньше меня и потому уже утром отослала телеграмму дяде Эдварду. Поступок этот требовал от нее настоящего мужества; я-то знаю, как трудно было им с папой отпустить меня, когда пришло время расставания, однако дядя Эдвард еще до войны сказал: «Присылайте Памелу ко мне, когда она вам надоест. Могу взять ее к себе в секретарши, если она сумеет уделить работе некоторое время между посещением достопримечательностей и кружением голов всех молодых людей в окрестности».
— А ты хотела бы поехать за океан? — спросила меня мама тогда.
— Очень, — ответила я, — и, дядя Эдвард, обещаю вам усердно работать, если вы согласитесь взять меня к себе.
— Наверное, следующей осенью, — решила мама. — Меле будет интересно, и мне хотелось бы, чтобы она повидала Англию.
В голосе ее прозвучала завистливая нотка, а на лице появилось то мечтательное выражение, которое бывает у нее всякий раз, когда она говорит об Англии, a тем более о Шотландии. Оно означает, что она тоскует по родному дому, но никогда не вернется туда нежеланной гостьей.
— Значит, следующей осенью, дядя Эдвард, — бодрым голосом согласилась я. — Итак, я приезжаю к вам, а вы готовьте городской оркестр.
Но я никуда не поехала, потому что влюбилась в Тима. После нашего знакомства мысль об Англии даже не приходила мне в голову, ну а что касается отъезда… мама не могла уговорить меня даже съездить на уик-энд в Торонто, если была возможность повидаться с Тимом в Монреале.
Наверно, она поняла, что забыть Тима я смогу, только уехав, и, хотя так и не сказала мне, что именно она написала, думаю, что телеграмма ее дяде Эдварду была выдержана в паническом тоне.
Ответ пришел через три часа, а еще через полчаса после получения телеграммы нам позвонили из Оттавы и сообщили, что оформляют мне специальное разрешение на поездку в Англию.
Тем не менее особой радости я не ощущала и в самом жалком виде болталась по дому, а вечерами ревела, пока не усну, и, наконец, папа сказал: «Мела, да приободрись ты, ради бога! Ни один мужчина на свете не стоит таких слез, и, если бы этот молодой человек вдруг оказался здесь, я отвесил бы ему хороший пинок!»
— Но я ничего не могу поделать с собой, — выдавила я сквозь подступавшие слезы.
— Оставь девочку в покое, — вмешалась мама, — разве ты не видишь, что она вот-вот заболеет?
— Ей следовало бы вести себя умнее, — буркнул папа.
Он не имел в виду ничего обидного, я это понимала. Его просто огорчало то, что я настолько несчастна.
Когда пришел момент оставить его на причале нью-йоркского порта, я вдруг поняла, что не могу этого сделать.
— Я никуда не еду, — объявила я, — не могу оставить вас. Сейчас забираем багаж и возвращаемся домой.
Он покачал головой:
— Твоя мать никогда не простит нас.
Впрочем, в тот самый миг я думала не о маме или папе, а о Тиме. Мне казалось, что я не могу уплыть так далеко, не могу оставить его позади, за целым океаном соленой воды. Я ощущала, что совершаю безумный поступок.
Я посмотрела на возвышавшийся над нами борт корабля и поняла, что вижу безжалостное и жестокое пыточное орудие, изготовленное специально для того, чтобы увезти меня от всего любимого.
— Не поеду, никуда не поеду! — твердила я, но все было бесполезно.
A потом я поднялась на верхнюю палубу, а он направился вниз по трапу. Я не говорила этого папе, но до самого последнего мгновения в душе моей теплилась надежда на то, что вот-вот явится Тим и заберет меня отсюда. Предшествовавшим вечером я выбралась из дома и отослала ему короткую телеграмму. В ней было написано: «Отплываю завтра», к этим двум словам я добавила название корабля.
«Если я ему небезразлична, — думала я, — то он приедет проводить меня или, по крайней мере, телеграфирует: «Не уезжай, пока мы не встретимся и не поговорим»».
Однако ничего подобного не случилось, и, когда корабль неторопливо отплыл из гавани, я поняла, что последняя моя надежда скончалась и что теперь прошедшее безразлично мне.
Я спустилась в свою каюту и заперлась в ней, однако примерно через час поняла, что проголодалась. Это, бесспорно, свидетельствует о том, что материя властвует в нас над духом, как бы люди ни провозглашали противоположное. Я наплакалась так, что глаза уже не смотрели на свет, но тем не менее, спустившись в салон к обеду, плотно и со вкусом поела.
Когда я снова спустилась туда к ужину, мне пришлось взять себя в руки, но не ради еды. Дело было в том, что я подслушала разговор двух офицеров.
Я выходила из обеденного салона следом за ними, и говоривший не видел меня. Остановившись, чтобы зажечь сигарету, он обратился к другу:
— Нас ждет отвратительное путешествие.
И теперь этот самый офицер сидел напротив меня за столом. Он оказался молодым и достаточно привлекательным, и я понимала, какой уродиной кажусь ему. Я настолько погрузилась в собственное несчастье, что даже забыла припудрить нос и накрасить губы, а когда я вернулась в свою каюту и увидела в зеркале собственное лицо, мне чуть не стало плохо.
Отсюда следует, что при желании себя всегда можно сдержать, сколь бы невозможным это ни казалось, и после того дня я уже так много не плакала.