Настя и опомниться не успела, слова вымолвить иль просто вздохнуть! Вадим обнял, к стене толкнул, едва успел руку подставить под ее головушку, чтоб не ударилась. Целовал жарко, не давал вздохнуть и себя вспомнить.
Она и не вспомнила, пощады не попросила: сгорала в огне любовном и Вадима сжигала. О том знала, чуяла. А как иначе? Руки-то у него тряские, шепот сладкий, заполошный и невпопад.
Все думала, лучше некуда, да ошиблась. Знать не знала, как сладко прильнуть нагим телом к нагому – горячему и крепкому. Как отрадно принять на себя тяжесть любого, ухватить за плечи и не отпускать. Как чудно принимать нежность его и его пламя, его силу и его неистовство. А потом ответить ровно тем же самым – любить без оглядки, без страха и без стыда.
Не сразу и поняла, что болью ожгло, той, о которой упреждала тётка перед свадьбой. Забыла про нее через миг: Вадим на ухо шептал, целовал шею, грудь высокую, плечи гладкие. Какие тут думки, когда имя свое позабыла, какая боль, когда внутри пламя, а перед глазами туман?
Доверилась ему, открылась, прильнула и руками обвила:
– Вадим... – всхлипнула, – Вадим... – будто просила чего.
Он говорить-то не дал, запечатал губы поцелуем и вскоре освободил и ее, и себя от сладкой муки. Настя едва не задохнулась, стона не сдержала и голову уронила бессильно на крепкое его плечо. Теперь уж точно знала, отчего дрожит: не от холода, не от страха, а от любви, о какой и не ведала до сегодняшней ночи.
Настя опомнилась нескоро, заговорила:
– Глупая жена тебе досталась, – улыбнулась и поцеловала Вадима в плечо.
– Правда? Тогда квиты мы. Муж у тебя ну чистый дурень, – чуть отодвинулся, оперся на руки и навис над Настасьей. – По сию пору не пойму, жив я иль издох уже.
– Живой, теплый, – Настена провела ладошками по крепкой его спине.
– Поверю тебе на слово, – Норов и сам прошелся рукой по гладкому ее телу, приласкал, порадовал жену. – Почему глупая, Насть?
– Я вот этого боялась, была бы умной, сама бы об таком просила.
– Настя, проси! – Вадим целовать сунулся, угодил в нос потом в глаз. – Завсегда проси! Слышишь?! Вот первый тебе наказ от мужа!
Настасья смеялась, отворачивалась – уж очень поцелуи щекотные: усы у Норова колючие, борода и того хуже.
– Вадим! – под окном голос дребезжащий! – Вадимка! Сей миг говори, жива Настасья Петровна?! Холстинку подавай*!
– Не уйдем! – Ольга встряла. – Всю ночь тут орать станем! – и захохотала.
Норов вызверился в мгновение ока! Настя и опомниться не успела, как его снесло с лавки, как вытянул он холстинку из под жены и кинулся к окну:
– Коряга старая! – швырнул ткань. – Завтра на глаза мне не попадайся! А ты, Ольга, в дому прячься! Увижу, порешу!
Под окошком тихо стало. Настя услыхала лишь шорох непонятный, а вслед за тем торопливый топот ног.
– Вадимушка, за что ты их? – Насте бы испугаться, да не вышло, смеяться принялась.
– Чтоб не повадно было в ложню нашу соваться. Теперь до утра не явятся, – метнулся к лавке, обнял Настасью крепко.
– До утра? – Настя потянула Норова к себе.
– Ты не тревожься, утром полезут, так я наново обругаю. Глядишь, до вечера угомонятся.
На рассвете, когда Вадим уснул, Настасья выскользнула из-под тяжелой его руки и подошла к окошку. Заря занималась яркая, отрадная, вот прямо как и сама молодая боярыня: и светилась, и улыбалась, и полнилась сладкой негой. Настя притворила ставенку, и не желая зябнуть, пошла уж к мужу, но остановилась. Увидала на его груди перстенёк свой неказистый. В тот миг и испугалась: морозцем прихватило будто, холодком проняло. Разумела – если б не кольцо ее, наследство родительское, то ничего б и не случилось. Не сыщи его Вадим по весне, так ушла бы с Алексеем, упустила бы и любовь свою, и счастье.
– Господи, тебе одному ведомо, как все сложилось, – Настя перекрестилась на образ. – Одно знаю наверно, любишь ты меня, инако такого дара не дал бы, увел подальше от него и никогда бы не привел обратно, – поклонилась низехонько и пошла к мужу.
На лавке свернулась клубочком, прислонилась к горячему Вадимову боку и уснула счастливой.
От автора:
Рукобитие - это сговор, сватовство.
Привет - жениху дозволялось проведать невесту, но под присмтором. Обычно это была беседа и поцелуй в щеку.
Окрутят - после венчания девичью косу переплетали в две и окручивали ими голову, поверх надевали платок или иной головной убор. Так всем было понятно - замужняя. Жена никогда не появлялась на людях с непокрытой головой.
Холстинку подавай - обычай. Гостям показывали холстинку (простынь), чтобы они убедились в том, что невеста была невинна до свадьбы, и брак состоялся.
Эпилог
Много лет спустя
– Сонька, будешь с такой мордахой стоять, замуж тебя ни в жизнь не возьмут, – крепкий и высокий Матвей потешался, прислонясь широким плечом к крылечному столбушку, утаптывал богатым сапогом мокрую после ливня землю. – Всякий подумает, что бабка ты, а не девка. Меня спрашивают, чегой-то у тебя сестра неулыба, а я говорю, животом мается. Иль надо говорить, что дурью?
А Софья и бровью не повела, стояла и глядела хмуро с боярского крыльца на широкое подворье, где прожила все свои семнадцать зим с малым хвостиком. Привыкла уж давно, что смотрят на нее с опаской, обходят по широкой дуге. То не сердило, не обижало, а бывало, что и радовало. А как иначе? Дочь боярина Норова знал всякий и, не глядя на малолетство, уважал и кланялся при встрече. А что до хмурости и неулыбчивости, то боярышне без интереса. Лишь бы указы выполнялись, да деньга с торжища Порубежненского не уплывала из-под носа, как часто случалось при нечистых на руку торговцах.
– Мотька, зато ты у нас улыба, каких поискать. Гляди, морда треснет, и тогда уж за тебя никто не пойдет. – То старший Софьин брат, Митька, вышел на широкое крыльцо и оборонил сестру от зубоскала Матвея.
Боярышня глянула на старшего и кивнула, в ответ получила такой же кивок и теплый взгляд при суровом лике. Знала, что с Митькой они одного поля ягоды, разумели друг дружку с полуслова, а иной раз и с полувзгляда.
– Куда собралась, Софья? – Митяй шагнул с крыльца, переступил лужу, какая натекла после майской грозы и встал возле брата. – Опять на торг? Нынче ладьи северянские будут, нет ли? Не с ними ли ругаться вздумала?
– С ними, – Софья достала из рукава богатейшего летника орешек, разгрызла его и захрустела.
– Батя осердится, – Мотька лицом осуровел. – Ты если что, беги к тётке Ольге, там заночуешь, а к утру матушка отца уговорит. Я приду, обскажу что и как. Сходить с тобой на торг?
– Пойдем, лишним не будет, – Софья среднего брата любила, показать того не могла, не умела, но берегла его, особо от боярыни Ульяны, какая частенько ругала Мотьку, когда был подлетком. – Мить, с нами ты?
– А когда было иначе? – Митька оправил воинскую опояску, какую получил от отца в шестнадцать лет и носил уж годка четыре. – Торопиться надо. Сейчас батя выйдет, всыплет тебе за самоволие, меня с полусотней ушлёт на заставу к Лядащему, а Мотьке чуб снесет.
– А хоть бы и так, – Софья не убоялась и все с того, что радела о семействе своем.
Года два тому дядька Илья отвёл юную боярышню на торг, показал и лотки, и причалы. Поднял на ладью, указал, где весла крепят, куда товарец складывают, а промеж того, научил, как прятать тюки, чтоб не платить лишнего в мыт. Ту науку Софья запомнила накрепко, а уж потом и в торговые дела сунула нос. С тех пор опасались лотошники смурную боярышню Софью, а послед и ладейщики, каких во многом числе ловила она на шельмовстве, да стрясала с них мыт до последней деньги.
Обмануть Норовскую дочку трудно! Грамоте обучена и счету, иным разным премудростям, да не кем-нибудь, а самим отцом Илларионом, какой долгое время служил в Порубежненской церкви, да вхож был в дом бояр Норовых. После его смерти, за Софью принялась мать, вот с ней и постигла молодая боярышня науку, к которой прикипела всем сердцем. Шутка ли, сколь мест на земле, сколь рек, сколь городищ, а она застряла в Порубежном! Пусть и в богатейших хоромах, пусть при дорогом сердцу семействе, но все ж, взаперти и в ожидании своей девичьей участи.