Перед священной ракой толпились паломники, стремясь хоть кончиками пальцев прикоснуться к драгоценным оправам камней, осыпавших гробницу с мощами. Проявляя терпение, свойственное тем, для кого не существует времени, Матильда дождалась момента, когда они с дочерью наконец смогли в свою очередь приблизиться к раке. Она шагнула к ней, не выпуская руки Кларанс. Обе вместе преклонили колена у самого надгробия, зажатые толпой, но безразличные к этой давке.
Матильда протянула пальцы, чтобы прикоснуться к ближайшим серебряным пластинкам, и собралась было положить руку дочери на надгробие, к большому удивлению, девушка, не ожидая материнской помощи, наклонилась и, опуская голову все ниже и ниже, коснулась лбом священных камней, а потом и оперлась на них всей тяжестью головы. Матильда не осмелилась пошевелиться. Когда дочь выпрямилась, на лице ее играла улыбка. Она поднялась на ноги и отошла от того места, где только что в благоговении стояла на коленях. Матильда последовала за нею.
Они протиснулись через толпу, сошли с хор в один из приделов. У какой-то колонны Кларанс остановилась. Лицо четырнадцатилетней девочки, внезапно обретшей способность реагировать на происходящее вокруг, дышало совершенно новой для нее властной решимостью. Матильда с чувством горячей благодарности смотрела на ожившее лицо дочери, в ее глаза, излучавшие свет радостной серьезности. Сердце Матильды колотилось, как ей казалось, у самого горла. На чистом лбу дочери она увидела, как след ожога, контуры креста, намеченные покраснением кожи. Прикосновение к священной гробнице таинственным образом вернуло ей сознание. То был ответ и благословение. В изумлении Матильда вдруг поняла, чем было вызвано это чудо и что ее собственное самоотречение также стало вкладом в излечение дочери, вкладом, измерить значение которого ей не было дано.
— Мама, — проговорила Кларанс, к которой вместе с сознанием вернулся и дар речи, — я не поеду с вами обратно, в Париж. Я хочу остаться здесь, в этом бенедиктинском монастыре. Я постригусь в монахини. И думаю, что ни вы, ни отец не будете против того, чтобы я посвятила себя Господу.
Из груди Флори появилась, оформилась, налилась и упала на мягкую пеленку капля молока.
— Смотрите-ка, дорогая, ваш сын с каждым днем становится все больше похожим на вас, — заметила Алиса, склонившись над новорожденным.
Флори улыбнулась. Она с гордостью, с нежностью и восхищением, но уже достаточно привычно любовалась маленьким светловолосым существом, нежным, как лепесток цветка, которого она родила месяц тому назад. Он весь умещался на ее согнутой в локте руке.
— Но глаза у него от Филиппа, — отвечала она, — по крайней мере, такой же формы. Ну а цвет… подождем некоторое время. Окончательно еще не установился, но во взгляде сына мне неотступно видится дно колодца…
Она наклонилась, осторожно поцеловала шелковистые щеки. Довольная тем, что ребенок был похож на нее, она не меньше радовалась и его сходству с отцом. Хорошо, что у него было что-то и от отца, и от матери — ведь он был плодом их союза, символом их преданности друг другу. Она прикоснулась губами к тонкому пушку цвета свежесжатой соломы, покрывавшему маленькую круглую головку.
— Он моя радость и надежда, — проговорила она непринужденно, как бы желая скрыть от подруги слишком серьезный, разоблачительный характер этого заявления.
Алиса нахмурилась.
— Разве ваш муж для вас не достаточная радость? — спросила она с любопытством, окрашенным тревогой.
— Да, но это совсем другое. Я хотела сказать, дорогая Алиса, что появление Готье заполнило всю мою жизнь. Подумайте только: Филипп вчера уехал на несколько недель, возможно, на месяц, а то и больше. Он отправился в Понтуаз со двором королевы. Да, конечно, его отсутствие я не очень переживаю, ведь со мной наш сын, которого я люблю и который целиком занимает мое время.
Она ласково похлопала младенца по спине: тот с довольным видом переваривал только что всосанное молоко. Он два-три раза слабо отрыгнул и блаженно улыбнулся. Флори осторожно уложила его в резную деревянную колыбель, стоявшую рядом с ее кроватью, покачала ее, убедилась в том, что ребенок окончательно заснул, и вернулась к Алисе.
— Видите ли, дорогая, я не хочу приглашать к нему кормилицу, по крайней мере первое время, — заговорила она. — А дальше посмотрим. Мне так нравится самой давать ему грудь, мыть его, холить, для меня невыносима мысль о том, чтобы делить все эти заботы с кем-то другим.
— Ну конечно же, я понимаю, теперь вы будете сочинять нам не баллады, мотеты или рондо, дорогая, а колыбельные песни!
— Вот именно! Я уже много их написала, — порывисто ответила молодая женщина, продолжавшая с такой нежностью любоваться сыном, что Алиса ей внезапно позавидовала.
— Вы можете даже у каменной скалы вызвать жажду материнства! — вскричала она. — Словно у вас появилось бесценное сокровище!
— Так оно и есть!
Ребенок спал. Флори подошла к окну и полуоткрыла его.
— Снег все идет и идет. Этот слишком уж холодный февраль, кажется, никогда не кончится! Я устала от морозов, жду не дождусь весны.
— Через месяц придет и она. Потерпите, дорогая… Что же до меня, то, в противоположность вам, я люблю это время года.
Она движением подбородка указала на открывавшийся за окном пейзаж, детали которого скрывали хлопья падавшего снега.
— Взгляните: парижские крыши прекрасны под этими белыми шапками. Деревья в вашем саду словно увиты кружевом… а уж как хорошо дома, у камина, в тепле и покое!
— Да, верно, — согласилась Флори. — У зимы есть свое очарование, по крайней мере, если достаточно дров, но как бы ни были соблазнительны все наши описания, они не помешают мне вздыхать о ясных, теплых днях!
Конец беременности показался Флори ужасным. Рождественские праздники, Новый год, праздник Богоявления были лишь короткими просветами в целой веренице бесконечных недель, когда ее недомогание и тревога становились с каждым днем все сильнее. Родила она шестнадцатого января, на десять дней раньше срока. Она испытала огромную радость, увидев новорожденного сына, но дни, предшествовавшие этому событию, оставили у нее ужасные воспоминания. С вечера до утра не прекращались ее страдания и муки. Она никогда не думала, что можно так страдать, давая миру новую жизнь.
Ни опыт акушерки, неустанно массировавшей ей живот и втиравшей мази, приготовленные присутствовавшей при этом Шарлоттой, ни нежность Матильды, ни трогательное чувство вины Филиппа, который был в ужасе от того, причиной какой пытки он оказался, не могли смягчить ее, как ей казалось, бесконечных страданий, этих волнами обваливавшихся мучений, все ближе и ближе приближавших ее к нечеловеческой боли. К концу той ночи она была в полном изнеможении.