— А, черт бы всех побрал! — Гани в гневе вырвал прочно вросший в землю большой камень и резким взмахом выбросил его из пещеры. Сила его искала выхода, но что делать, он не знал.
— Надо посоветоваться с учителем Нусратом. Может быть, он подскажет, как поступить, — задумчиво проговорил Махаматджан.
Вдруг, глянув искоса, Гани спросил приятеля:
— Где твой конь?
— Пасется где-нибудь неподалеку. А куда поедем?
— Потом узнаешь.
Махаматджан почесал в затылке, но ничего не сказал — встал, привел коня и начал его седлать…
На перевале показались два всадника. Они оглядели сверху селение, дома которого были скрыты под белой пеной цветущих садов, а затем стали осторожно спускаться. То тут, то там среди хижин бедняков горделиво возвышались байские дома, с застекленными окнами, свежепобеленными стенами, с разукрашенными воротами. Все же остальные дома были похожи один на другой: обмазанные глиной, низенькие, скособочившиеся. Их неказистость скрашивала лишь пышность садов, что, вдоволь напившись воды из Чулукая, щедро одаривали плодами своих хозяев. Здешние яблоки, до глубокой зимы сохраняющие свежесть, и пшеница местной породы, хлеб из которой отличается особой пышностью, известны далеко от этих мест. И часто было так, что пройдохи из города ранней весной, когда в жилища бедняков стучался голод, на корню скупали здесь весь будущий урожай за бесценок, а потом всю зиму торговали отличными яблоками, наживаясь на них. И еще одной особенностью отличалось это селение. Местных жителей называли «янчи». Происхождение этого названия было таким. Маньчжурские завоеватели, переселив на Или из Турпана потомка турпанских князей-ванов Мусу-гуна и назначив его хакимом илимских уйгуров, именовавшихся тогда таранчи, отдали в его руки всю власть над местными жителями. Все земли здесь были разделены на восемьдесят два участка, во главе каждого был поставлен староста — шанъё, подчинявшийся Мусе. Сто же домов дехкан не вошли ни в один из участков, эти семьи находились в услужении у самого гуна. Они были даже не столько слугами, сколько рабами своего господина. Вот эти «янчи»-рабы и основали Чулукай. Со временем это селение стало самым крупным на Или. Революция 1911 года отменила феодальные титулы ванов и гунов. Отменила она и название янчи, но за чулукайцами так и осталась эта кличка.
Всадники остановились в самом начале селения у мельницы, отделенной от других домов пустырем. Спускались сумерки, в их неверном свете мельник не разглядел фигуры приезжих и испуганно спрятался за изгородью.
— Не бойся, Момун-ака, мы свои, иди сюда…
— Это ты, Гани? Здравствуй, сынок! — Узнав по голосу Гани, мельник подбежал к всадникам и, взяв под уздцы коня джигита, хотел было помочь ему спуститься, но тот отбросил его руку и, спрыгнув на землю, досадливо спросил:
— Ну когда же вы забудете о своем рабском прошлом? Эх, янчи… Ведь не ты мне, Момун-ака, а я тебе должен почет оказывать.
— Пусть ты молод, сынок, но имя у тебя большое и славное.
— Не надо восхвалять меня, ака.
— Хорошо, сынок, хорошо… Ну что же вы? Идемте в дом. Айшам, где ты?..
— Да здесь я, что случилось, отец? — Жена Момуна вышла из хлева с ведром, но, увидев посторонних мужчин, прикрылась платком и, полуотвернувшись, поздоровалась.
— Быстро поставь чаю, жена! — приказал Момун. — Так идемте в дом.
— Я люблю слушать, как вода вращает жернова. Давай, Момун-ака, пройдем на мельницу, там поговорим, — сказал Гани.
— А как же чай?
— Чаю попьем потом, сначала нужно поговорить!
Момун повел гостей в сторону мельницы. Мельнику не было еще и пятидесяти, но волосы его уже словно обсыпала мука, плечи обвисли, может быть, от тех бесчисленных тяжелых мешков, которые он таскал всю жизнь. Казалось, что земля тянет его к себе, придавливая и горбя его фигуру.
У воды было прохладно и свежо, монотонный шепот жерновов, медленно вращавшихся под напором воды, навевал спокойствие и умиротворение. Гани постоял минуту, глядя на тяжелое вращение жерновов, и присел неподалеку от воды.
— Какое блаженство!..
Гани горстями черпал и жадно пил прохладную воду.
— Да, даже если человек трудился весь день не покладая рук, не поднимая головы, то посидит немного здесь — и усталость как рукой снимет, — поддержал друга Махаматджан. Парни свернули самокрутки и задымили. Момун вынул табакерку с насваем и, сунув под язык щепотку наса, тоже замолк, уставившись на воду.
— Ты ведь, наверное, догадываешься, зачем мы пришли к тебе, Момун-ака? Не зря же через горы перевалили, через реку переплыли? — после паузы начал Гани.
— Думаю, ты пришел проведать меня, ты ведь и раньше частенько ко мне заезжал…
— Нет! Ты знаешь — на этот раз я не просто проведать тебя пришел. Рассказывай все, все, что было!
— Сынок!.. Гани!.. — словно комок застрял в горле у Момуна. Он не смог ничего больше выговорить, лицо его задергалось, и мельник вдруг зарыдал, не в силах больше сдерживаться. Это были не скупые слезы потрясенного горем, но не потерявшего себя мужчины, а безнадежный, полный безутешной боли плач отчаявшегося человека. Неужели от предков наших достался нам в наследство этот жалобный плач?!
— Ну довольно, ака, довольно… Слезами горю не поможешь. Слезы да рыдания — всем бедам помощники, как мы это не поймем! Не стал я слушать от чужих рассказы о твоем горе, пришел к тебе, чтобы от тебя самого все узнать…
Гани говорил намеренно строгим и сухим тоном, потому что плач Момуна волновал его до глубины души и он боялся, что сам не сдержится. Он видел, что и глаза всегда веселого Махаматджана наполнились гневом и горем.
— Ох, Гани… Дочка… — только и смог выговорить Момун и снова залился слезами. Джигиты молчали — пусть старый человек выплачется, слезы облегчают страдания, успокаивают боль… Но сердца их стучали гневно, когда они смотрели на своего сородича, доведенного до такого отчаяния, ненависть к врагам переполняла их души, рождая страстное желание скорее отомстить обидчикам…
Наконец мельник перестал плакать. Тяжело вздохнув, он произнес дрожащим голосом:
— Если ты слышал об этом, что тебе меня еще мучить, заставлять снова вспоминать. Все, что ты слышал — правда…
— Не хочешь — не говори, — зло ответил Гани, — так и лей слезы молчком. Много проку от этого.
— Момун-ака, — осторожно начал Махаматджан, — я понимаю, бывают такие вещи, о которых и не стоит говорить. Но твое горе не такое. Оно не принадлежит только тебе. Это горе всего нашего народа, всех семей, что живут на этой земле. И о нем нельзя молчать…
— Но что мне делать?… Что я могу?.. Один я на этом свете, некому мне помочь…