В один из ноябрьских дней объявился Том Кларк, готовый наконец-то складывать им очаг. Мэтью ответил, что у него не осталось денег, и явно ждал, что в таком случае Том откажется от работы. Но тот решил все же взяться за дело: погода, мол, позволяет, а других предложений все равно нет. Том был бобылем, приближавшимся к семидесяти, а может, уже и перешагнувшим семидесятилетний рубеж. Всю жизнь он прожил с родителями и сейчас продолжал жить в их доме (сами они давно умерли). В прежние времена Том был высоким и жилистым, но после того, как отца с матерью не стало, мало-помалу прилично раздобрел и разбух от вина. Лицо сделалось красным, а вены на носу выступили точь-в-точь как дороги на картах, которые рисовал Мэтью.
Эммелина и Том обедали, когда Мэтью вернулся с фермы и молча сел с ними за стол. Поев, он резко отодвинул тарелку, встал и вышел из дома, так и не проронив ни слова. Эммелина выбежала за ним следом.
– Что-то случилось? – Она подумала, что, может быть, матери стало хуже, а Мэтью не хочет ей этого говорить.
– Почему этот тип у нас дома? – спросил он в ответ.
– Том? Он только что подвез камни и приступает к работе.
– А с чего он здесь ест? Я не хочу, возвращаясь домой, видеть, что ты сидишь с посторонним мужчиной.
– Я знаю его всю жизнь.
– Но для меня он посторонний. И мне не нравится, как он смотрит на тебя.
– Смотрит на меня?!
– А, все это неважно. Забудь.
Но все-таки он сказал Тому Кларку, чтоб тот оставил все работы до весны. Сообщая об этом Эммелине, Мэтью держался с вызовом, уверен был, что она разозлится. Но она только удивилась и огорчилась. Сказала: я так люблю смотреть на огонь.
И он пообещал, что весной Кларк, а не он, так другой, выложит им очаг.
Сара Мошер все чаще проводила в постели не только ночь, но и день. У нее почти не было аппетита, она худела, таяла на глазах, но, как и прежде, ни на что не жаловалась. По вечерам Эммелина приходила посидеть с ней, и тогда Генри Мошер получал возможность ненадолго уйти из дома. Отправлялся обычно в трактир, в тот, где устроился работать Мэтью. Бездетной Эммелине было легче, чем другим дочерям и невесткам, выкраивать время для матери. И она охотно взяла на себя большую часть дежурств, используя эти часы для того, чтобы постряпать отцу (мать жила только на молоке и бульоне) и чтобы сделать кое-какую другую работу по дому. Тяжелее всего становилось, когда все дела были сделаны и оставалось только шитье. Сидя в качалке, которая, сколько бы людей ни сидело в ней, всегда оставалась в ее сознании материнской, она ощущала печаль, настолько глубокую, что ее было не выплакать. Больше, чем во все годы своей взрослой жизни, хотелось ей открыть матери душу. Больше, чем когда-либо, терзали сожаления о том, что она утаила случившееся в Лоуэлле. Этот секрет воздвиг между ними стену, которую было уже не разрушить. Вечер за вечером она напряженно ждала каких-нибудь слов или знаков, указывающих, что мать рада ей, именно ей, а не просто присутствию рядом кого-то живого, но вечер за вечером подтверждал, что лежащее на кровати существо – лишь оболочка души, ушедшей уже в иной мир.
А ей так не хватало сердечной и доверительной беседы с женщиной! Джейн не годилась в подруги: чересчур молода и наивна. Однажды Эммелина попыталась поделиться с ней своей тревогой: время идет, а она все еще не беременна. Услышав это, Джейн покраснела и под каким-то предлогом сбежала, а ведь сама не только была замужем, но и имела четырех малышей. Эммелина все отдала бы, чтобы еще хоть раз почувствовать близость матери!
* * *
К началу апреля стало понятно, что конец Сары близок. Отец написал трем жившим в Неваде братьям Эммелины, а заодно и другим – своим и жениным родственникам, чьи адреса знал. Написал, естественно, и Уоткинсам. Большинство оповещенных жили слишком далеко, чтобы решиться на поездку в Файетт, но Уоткинсы дали знать, что приедут.
После своего возвращения домой Эммелина не видела их ни разу, да и писать перестала – после того как Ханна сообщила ей, что не имеет сведений о месте жительства усыновивших ребенка супругов. Генри и Сара однажды ездили в Ливермол, к оказавшимся там на время Уоткинсам, но Эммелина оставалась дома. Зачем было ехать? Встреча лишь оживила бы болезненные для всех воспоминания. Правильней было не встречаться с Ханной, не рисковать случайно выдать их общую тайну.
И теперь, как только отец сообщил, что Уоткинсы приезжают, Эммелина почувствовала отчаянную тревогу. Безуспешно напоминала она себе, что секрет касался не только ее, но и Ханны (та тоже была не без греха), что никогда поведение тетки не давало никаких оснований предполагать, будто та захочет вдруг воспротивиться ее счастью. Все было напрасно – опасения оставались. Например, Ханна могла полагать, что после всего случившегося у Эммелины вообще нет права выходить замуж, или могла от неожиданности сболтнуть что-то, взять да и выдать долго хранимую тайну. Но даже если случится худшее и Мэтью узнает правду, он не уйдет, тут же думалось ей. Как-то раз она принялась сетовать, что он слишком долго задерживается в трактире, а он ответил, что ревновать просто глупо: человек, работающий в трактире, – это вообще не он, он настоящий только вдвоем с ней. А раз так, как же он сможет уйти? Хотя есть и другая опасность: он останется, но никогда не простит.
В ту же ночь ей приснилось, что похожая на ведьму Ханна все рассказала Мэтью, пока она, Эммелина, даже толком и не узнала о приезде Уоткинсов. И Мэтью сразу сбежал, и теперь она никогда его не увидит.
Она проснулась в холодном поту. В ужасе потянулась к нему в темноте, но только почувствовать, что он здесь, было ей недостаточно. Встав, она зажгла лампу, села на край постели так, чтобы свет падал ему на лицо, и принялась жадно всматриваться. Никогда больше не видеть его! Она пожирала глазами каждую черточку его лица так, словно эта угроза была реальной. Если бы можно было поднести лампу еще ближе, она, наверное, пересчитала бы его ресницы.
Одна щека была чем-то запачкана. Протянув руку, Эммелина стерла грязь. Он слегка дернулся, но не проснулся. Она дотронулась до его губ. Днем рот никак не выдавал его характера, но во сне губы складывались в капризную гримаску, и ей нравилось думать, что никто, кроме нее, никогда этого не видел. Сейчас губы слегка приоткрылись, и она осторожно вложила в них палец. Лампа была в другой руке, она держала ее на коленях. Прошло какое-то время, и захотелось пошевелиться, но страшно было потревожить его сон. То, что она держала палец у него во рту, наполнило ее покоем. Закрыв глаза, чтобы передохнуть, она даже предположить не могла, что заснет, но сон накрыл ее легким крылом, а лампа упала на пол.