Сначала он услышал странный нарастающий шум, как будто в октябре зашуршали все опавшие, иссохшие листья враз. Бахтияр поднял голову, прислушался – и вдруг, обгоняя его, понеслись десятки, сотни, а потом тысячи тысяч стрекоз.
Их было так много, что вмиг померк бледный вечер и наступили густые сумерки, чья синева была там и сям, везде, насквозь прошила злат-серебряными трепетными стежками и изумрудными блестками: мерцанием крыл и глаз.
И вокруг Бахтияра, и над кустами, и по всей тайге – всюду порхали, мельтешили, неслись эти создания, и когда он вдруг в ужасе начинал запинаться, пытался свернуть или хотя бы упасть, чудовищный рой обвивался вокруг него, как там, возле болота, обвивались осы, и вся-то разница, что новый рой не жалил Бахтияра, а впивался миллионами лапок в его одежду, волосы, вновь и вновь увлекая вперед, вновь и вновь подчиняя бесконечному бегу. И были мгновения, когда он отрывался от земли в гигантских прыжках – это поднимали его стрекозы.
Их крылья бились, трепетали перед лицом, и Бахтияру стало не хватать воздуху. Он замахал руками без всякой надежды, лишь в отчаянии, но, к его изумлению, стрекозы отпрянули в стороны, исчезли, словно исполнили предначертание свое, а теперь спокойно могли воротиться в бездны, их извергшие.
Теперь вокруг были олени…
О, далеко же занес Бахтияра лёт стрекоз, если тайга махала позади и обочь своими зелеными крыльями, безнадежно отстав от тундры, которая стремительно стелилась под копыта семерых важенок, которых гнал Бахтияр.
Их серые, бархатные крупы маняще вскидывались перед ним, копыта выбивали дробь, и от этой мелодии вся мужественность его восстала, и запах самок, жаждущих самца, коснулся затрепетавших ноздрей. Он увидел их разверстые, судорожно сокращающиеся лона, полные белой влагою желания, – и неистово рванул на себе одежду, обнажая чресла.
Крикнул – нет, затрубил, призывая страстно, победно, – и важенки порскнули в разные стороны, исчезли. Теперь перед Бахтияром была лишь одна, и алое закатное солнце окрасило ее шкуру в красный цвет. Тундра была тверда, как камень, – иначе почему копыта важенки выбивали звон, словно бубенчики?..
Боже, о аллах, да ведь это не важенка – это женщина в красном платье бежит перед Бахтияром, так высоко подняв мешавшие ей одежды, что ее длинные, легкие, смуглые ноги обнажились до самых бедер, и края круглых, тугих ягодиц были видны Бахтияру, и серебряные бубенчики, свешиваясь с платья, били, плясали по смугло-золотистой коже.
Сиверга! Это не просто женщина – это Сиверга бежит перед ним!
Нет, уже не бежит: споткнулась, упала на четвереньки. Ее нагие чресла совсем близко!
Она вскрикнула… и Бахтияр извергся в эти сладостные тиски со стонами, рыданиями, проклятиями. Ему хотелось выкликнуть имя другой, но он не помнил, как ее звали, а потому ревел, будто страстный изюбрь:
– Сиверга! Сиверга! Сиверга!..
Тайга, затаившись, издали слушала его крик – и молчала.
Мертвец оказался проворнее живых и первым успел подхватить Машу.
– Отпусти ее, не трогай! – заверещала Сашенька, верно, подумав, что сейчас внезапный гость провалится со своей ношею в тартарары, однако призрак вполне твердыми шагами направился к Машиному ложу и не опустил на него бесчувственную девушку, а сел сам, так что она полулежала у него на коленях, а голова ее прильнула к его плечу, и он осторожно трогал бледный, похолодевший лоб Маши губами, поглаживая в то же время ее пальцы.
Как-то все это было слишком уж нежно и участливо для представителя загробного мира, и Меншиков робко подумал, что перед ним, пожалуй, вполне живой человек. Но, поскольку князь Федор, по всем доходившим до них сведениям, и впрямь погиб страшной смертью, оставалось одно: это и впрямь призрак Бахтияра, одетый в образ Федора Долгорукова, и Меншиков подумал, что или мир вокруг переменился, или он сам сошел с ума от горя и бедствий, постигших его. Ладно, пусть так; но дети видят то же самое, а значит… а значит, придется перекреститься и признать, что Сиверга лихо наводит привиденные страхи, от которых может лишиться рассудка целая семья!
Сильной стороной Алексашки, сиречь Александра Данилыча Меншикова, всегда было умение мириться со случившимся. Он никогда не роптал на жизнь, на ее удары, а сразу пытался сообразить, что можно сделать, какую пользу извлечь для себя из новой, казалось бы, вовсе бесполезной ситуации. Так было, когда Лефорт подарил его длинноногому, дергающемуся мальчишке – государю всея Руси. Так было многажды за время его службы Петру: тот бивал Алексашку по зубам за мошенничество на поставках для армии, за взятки, а синеглазый князь Меншиков утирался, всхлипывая, и тут же разбитыми в кровь губами высказывал Петру какое-нибудь новое предложение, чтобы улучшить дело, – и смирял гнев властелина, обезоруживал его своей всегдашней готовностью лететь, думать, делать, строить, сражаться. Так было после смерти великого царя, когда Меншиков, едва успев оплакать друга и повелителя, не дал рухнуть зданию новой России (и своего благополучия) и лихо возвел на престол Екатерину. Так было еще совсем недавно, когда, сосланный в ледяные пустыни Сибири, отчужденный от всего мира, он не возроптал на судьбу свою, а стойко принял ее удар и начал строить церковь, чая обеспечить себе и детям прощение если не на земле, то хоть на небесах. Так и теперь…
Так и теперь он смирился. Деваться некуда! Дочь любимая беременна от черкеса, разрази его гром, но при всей мерзопакостности Бахтияра в нем есть одно бесспорно замечательное свойство: он беззаветно любит Машу, жизни за нее не пожалеет. И ежели выбирать не приходится, то надо и в самом плохом искать свои хорошие стороны. Конечно, черные, мрачные, жгучие глаза Бахтияра каждый день видеть будет нестерпимо, однако ж в обличье молодого князя Долгорукова он смотрится совсем иначе, не в пример лучше! Ежели б удалось сговориться с Сивергой, чтоб она так и оставила черкесу сию светловолосую, светлоглазую и весьма привлекательную наружность, то лучшего зятя трудно было бы пожелать. А вот интересно знать, ребеночек на кого будет похож: на истинного Бахтияра или же на его привиденное обличье? Хорошо, коли б на призрака. Этакое славное уродилось бы дитятко! Александр Данилыч даже улыбнулся, мысленно уже приласкав льняную кудрявую головку будущего внука, заглянув в невинные очи, рассказав тепленькому несмышленышу его первую сказку…
Судя по всему, и Марии образ князя Федора никак не неприятен, ежели она прельстилась этим обличием и отдалась-таки Бахтияру, коего прежде и близко к себе не подпускала.
Правда, весьма странно, почему из всех многих-премногих молодых красавцев, знакомых Марии в той, прежней, придворной жизни, Сиверга избрала именно сего человека – отпрыска враждебного рода, погибшего в день своей свадьбы с другой женщиной? Скорее Меншиков ожидал бы увидеть лукавые глаза и раздражающе-красивое лицо Петра Сапеги, но этот-то, Долгоруков-хитроумец, как сюда попал? Неужели и он тронул некогда Машино сердце? Hеужели…