Если бы Поль Хейнемэн-младший, вдруг резко себе изменив, избил подвыпившую шлюху в одном из заведений Дивижн-стрит, и если бы она была в состоянии выйти из здания и умерла бы спустя двадцать четыре часа, было бы абсолютным безумием предположить, что он проведет даже пять дней в тюремной камере. В этом случае сомнения приобрели бы особую весомость.
Я посетил Дуайта в камере предварительного заключения после приговора, когда он ждал отправки в Харперсберг.
Его верхняя губа вздернулась в ухмылке, и он напомнил мне зверя.
— Вонючий полисменишка!
Я прислонился к решетке. Он сидел на лавке, щелкая суставами.
— Ну да, это я тебя сделал.
— Наверняка можно было все утрясти. Пять чертовых лет! Боже мой!
— Утрясти?
— Один из твоих патрульных мог бы засвидетельствовать, что видел, как на полпути к дому она остановилась и вышла из машины, а там и упала, разбив свою вонючую головенку.
— Ну, конечно. Для наших друзей мы всегда готовы такое организовать.
— Почему Кермер меня продал? Двое из тех мужиков, кому я деньги в карты просадил, работают на него. Я Джеффу сказал, как это все можно устроить. Они дают показания в суде. В ходе этого меняют показания, данные во время следствия, заявляя, что видели, как Милред упала, ударившись головой, после того, как выплеснула на меня свою выпивку, что вела она себя очень странно, как будто была не в себе, что когда она появилась в комнате, лицо у нее было уже разбито, а я всего лишь шлепнул ее по щекам пару раз, чтобы привести в норму. Трудно было так сделать?
— А он-то согласился?
— Подмигнул и велел мне ни о чем не беспокоиться. А потом, как дали мне на полную катушку, я понял, что меня сдали.
— Возможно, Кермеру Хейнемэн нужен больше, чем ты, Дуайт?
— Хотел бы я, чтобы эта растяпа, это пьяное трепло, эта шлюха сейчас бы здесь оказалась. Я бы так ее замочил, чтобы хоть кайф немного получить. ПЯТЬ ЛЕТ!
— Если нормально поведешь себя, могут стать тремя с половиной.
— У меня такое ощущение, зятек, что нормально у меня не получится. — Он вперил в меня тяжелый взгляд, от которого мне стало не по себе. — У меня перед тобой должок, полицейская ищейка. Я задолжал тебе и Кермеру, и Хейнемэну, и всему этому сволочному городишке, и всей этой сволочной системе, из-за которой мое имя треплют все газеты страны. Подожди, наступит час. А пять лет пока можешь покайфовать с моей сестрой.
— Не мели чепуху. Болтаешь, как мелкая шпана.
Он опустил глаза на свою правую, крупную и мясистую руку.
— Чуток перестарался, — тихо произнес он, — и тянул дольше, чем надо. Надо было кончить с этим, когда она стала отключаться, но в ритм вошел, раз, раз ее по морде. — Он задумчиво взглянул на меня, сморщив лоб. — Знаешь, я ведь в тот момент зла на нее не держал. Вроде как с грушей тренировался, ритм поймал и работал. Вроде как игра была. А какая ей цена была? Этой трухлявке Милред? Ей же самой на себя плевать было. Что, не так? Ей без разницы было, что происходит, что она несет, что она творит. Хотела только кайф ловить. А больше всего любила, чтобы на нее глаза пялили. Боже ж мой, в пять лет она мне обходится!
— Мег спрашивала, что она может для тебя сделать, — произнес я.
Он приблизился ко мне и уставился в упор.
— Что же она хочет сделать? Жратву приготовить, как на пикник?
— Хочешь с ней увидеться?
— Нет.
— Нужны тебе сигареты или еще что-нибудь?
Он мне не ответил. Просто упер глаза в пол. Немного еще повременив, я ушел. Он не взглянул на меня. Я подумал, каково ему будет привыкать к Харперсбергу. Этим же вопросом задавались и другие. И все в своих предположениях ошиблись. Мы считали, что жесткость — это мышечный рефлекс, что они там живо спесь с него собьют и заставят слезы размазывать. В этом черно-белом мире слишком соблазнительно поверить в выдумку о трусости преступника. Все, все мы ошиблись.
Мег окликнула меня из кухни, и я отправился на запоздавший обед с моим блудным шурином. Он был в желтом свитере, серых брюках, его волосы еще не улеглись после душа. Мег приготовила блюда, которые он больше всего любил, и наготовила очень много. Она старалась непринужденно говорить о всяких мелочах, но в голосе ее ощущалась тревога.
Я знал, чем она озабочена, но помочь ей было не в моих силах. Он был несколько замкнут и безразличен, но в той мере, как она и предполагала. Это на нем тюремная отметина. Наша работа приучает нас ее замечать. Я могу пройтись по людной улице и отметить тех, кто отбывал длительный срок, причем сделаю это с высокой долей вероятности, хотя, как ни странно, укажу и на нескольких переодетых в гражданское работников полиции. У них утрачена подвижность и эластичность мышц лица, тех мышц, которые создают выражение. Движения глаз у них скованы, они больше пользуются периферическим зрением. Тон голоса у них понижен. Они скованы в движениях, которые выглядят замедленными. Примерно так же можно заставить вести себя обычного человека, если предложить ему игру — идти, сидеть, разговаривать, выпивать, держа на голове книжный том.
— Все нормально? — пожалуй, слишком часто спрашивала она.
— Все в ажуре, сестренка, — отвечал он глухим голосом обитателя тюремной камеры.
Один раз он взглянул вниз и, оттянув свитер, произнес:
— Чертовски яркий. Глаза так и режет. Привык ведь ко всему серому.
А я видел, как он все время заставляет себя есть медленно. В большинстве случаев волнения в тюрьме вспыхивают в столовых, потому-то там и стремятся поддерживать самый строгий порядок. В Харперсберге они приходят туда строем, в затылок друг другу и выстраиваются подле длинных столов. Никаких разговоров. Пища уже подана. По свистку все садятся и принимаются за еду. Никаких разговоров. Одни тюремщики, находясь здесь же, следят за тем, что происходит вокруг, другие, с оружием, наблюдают с галереи. По второму свистку спустя пять минут все встают лицом к проходу и начинают, так же в затылок друг другу, двигаться к выходу — вначале дальние столы, все с тарелками и столовыми принадлежностями в руках. Сразу после выхода из двери их разбивают на четыре группы для пересчета столовых ножей. Между их появлением в столовой и уходом — девять минут, поэтому они давятся варевом, запихивая его в себя, едва переводя в спешке дыхание — либо же испытывают постоянный голод.
Я видел, как он пытается переключить себя на непринужденность свободного человека. Но еды было слишком много, да к тому же такой разнообразной. Ближе к концу трапезы его лицо покрылось испариной и стало серого цвета. Извинившись, он поспешно вышел. Мы слышали, как его выворачивало наизнанку.