Шла первая неделя после Рождества. Наверное, для него они все еще держали в доме ветки остролиста и омелы. Две его фотографии занимали почетное место на каминной полке; однако между ними появился какой-то чужак. Интересно, кто бы это мог быть; пожалуй, на вид ничего, разве что смахивает на клоуна рядом с ослепительными утонченными фотографиями его самого. И вдруг он вспомнил, что Мюриэл со всем семейством покидала ферму на Благовещенье. Тотчас, словно на прощанье, он стал вызывать в памяти старые времена, когда они играли и буйно веселились, плясали, разыгрывали шарады, в общем, ни в чем не знали преград. Он сказал себе, что это было лучшее время в его жизни, время неосознанной экстатической радости, и, приняв это к сведению, криво усмехнулся. Как раз в эту минуту в комнату вошла Мюриэл.
Вошла, словно не зная, стоит ли это делать. Увидев, что он в любимой позе полулежит в кресле, она тихонько прикрыла дверь. Потом посидела несколько мгновений, упершись локтями в колени и подбородком в ладони. И все время покусывала мизинец, который в конце концов с легким причмокиванием вытащила изо рта, упорно не отрывая взгляд от открытого пламени. Ей хотелось, чтобы Мершам заговорил первым, но она знала, что этого не будет. Тем временем Мюриэл старалась понять, что он ощущает. Пыталась успокоить себя на его счет после стольких месяцев разлуки. Но не смела посмотреть ему в глаза. Подобно всем вдумчивым, чересчур серьезным людям, она не умела хитрить и чувствовала себя беззащитной, когда ее отвергали, тем более с презрением.
— Почему ты не сообщил о приезде? — не выдержав затянувшейся паузы, спросила она.
— Мне захотелось вернуться в наши тогдашние вечера.
— А! — произнесла она с горькой безнадежностью. Мюриэл была страшной пессимисткой. С ней часто обращались жестоко и ни за что ни про что забывали о священной для нее дружбе.
Он рассмеялся и ласково посмотрел на нее.
— Ну, если бы я подумал, то знал бы, чего тут ждать. Сам виноват.
— Нет, — все еще с горечью проговорила она, — ты не виноват. Это мы виноваты. Ты внушил нам определенные чувства, а потом сбежал, и нам пришлось о них забыть, поэтому теперь ты — гость, с которым мы никогда прежде не были знакомы.
— Правильно, — с готовностью согласился он. — Ну что ж, ничего не подделаешь! У тебя-то что нового?
Мюриэл повернулась и посмотрела ему прямо в глаза. Она была очень красивой, крепко сбитой, краснощекой, и он с улыбкой поглядел в большие, карие, серьезные глаза.
— Ну, у меня все замечательно, — ответила она с неожиданной иронией. — А у тебя?
— У меня? А как тебе кажется?
— Как мне кажется? — У нее вырвался нервный смешок, и она покачала головой. — Не знаю. Ну — ты хорошо выглядишь — похож на джентльмена.
— И… тебе это неприятно?
— Нет-нет, не неприятно! Нет! Просто, понимаешь, ты совсем другой.
— Ах, какая жалость! Больше никогда мне не быть таким милым, каким я был в двадцать один год, ты об этом?
Он посмотрел на фотографию, стоявшую на каминной полке, и улыбнулся, ласково подшучивая над Мюриэл.
— Ну… ты другой — но это не значит, что ты не такой милый, ты другой, и всё. Но мне ты всегда казался таким, как сейчас, правда.
Она тоже посмотрела на фотографию, которую называли портретом интеллектуального хлыща, но на которой на самом деле был чувствительный, умный, утонченный мальчик. Теперь он лежал в кресле и улыбался ей. Тут он томно повернулся и, как кошка, вытянулся в кресле.
— Теперь всему конец…
Она с удивлением и жалостью посмотрела на него.
— Конец эпохи, я хочу сказать, — продолжал он, обводя взглядом комнату и находившиеся в ней вещи. — Конец банка Кроссли, понятно? И определенного периода нашей жизни.
— А-а… — произнесла Мюриэл, опуская голову и вкладывая в этот возглас всю свою печаль и сожаление. Он засмеялся.
— Ты не рада?
Она как будто с испугом в растерянности снова посмотрела на него.
— «Прощай» — отличное слово, — пояснил он. — Оно означает перемены, а как раз перемен ты жаждешь как никто.
Выражение ее лица изменилось.
— Ты прав. Так оно и есть.
— Значит, ты должна сказать себе: «Вот радость! Я распрощаюсь с самым тяжелым временем в моей жизни». Ты должна решить, что это было самое тяжелое время, и в будущем не позволять так с собой обращаться. Вот и всё. «Мужчины почти всегда хозяева своей судьбы», — всё примерно в таком духе.
Поразмышляв над его словами, Мюриэл со смешком, в котором были и мольба и тоска, повернулась к нему.
— Ну вот, — проговорил он, ласково улыбаясь. — Разве не так? Разве ты не рада?
— Да, — кивнула Мюриэл. — Я очень — рада.
У него лукаво заблестели глаза, и он тихо спросил:
— Тогда чего же ты хочешь?
— Ты прав, — отозвалась она, почти не дыша. — Чего мне хотеть? — Она с вызовом посмотрела на него, и ему стало не по себе.
— Ну уж ладно, нет, — ответил он, стараясь не встретиться с ней глазами, — с чего это ты меня спрашиваешь?
Она прикрыла веки и произнесла кротко, словно прося прощения:
— Уже давно я тебя ни о чем не спрашивала, да?
— Да! Я как-то об этом не подумал. А кого ты спрашивала в мое отсутствие?
— Кого я спрашивала?
Она подняла брови, и у нее вырвался короткий презрительный смешок.
— Естественно, никого! — улыбнулся он. — Мир задает вопросы тебе, ты задаешь вопросы мне, а я иду к некоему оракулу, который сидит где-то в темноте, так?
Мюриэл тоже засмеялась.
— Да! — воскликнул он, неожиданно посерьезнев. — Представь, ты должна ответить мне на один важный вопрос, на который мне самому ни за что не ответить.
Лениво развалившись в кресле, он опять заулыбался. И она порывисто повернулась, чтобы вновь внимательно на него поглядеть. Прекрасные пышные волосы свободно падали ей на плечи, обрамляя лицо; в темных глазах появилось недоуменное выражение, она опять поднесла палец к губам. Неожиданное замешательство промелькнуло в его взгляде.
— Как бы там ни было, ты можешь кое-что мне дать.
Она не сводила с него темных вопрошающих глаз. А он своими намеками прощупывал почву. Потом, вдруг будто бы забыв о ней, глубоко задумался, у него даже расширились зрачки.
— Понимаешь, — произнес он, — в жизни нет ничего хорошего, кроме самой жизни, но ее нельзя прожить в одиночку. Обязательно надо иметь кремень и огниво, и то и то, чтобы выбивать искру. А что если представить, будто ты мой кремень, мой белый кремень, который высечет для меня красный огонь?
— Ты это о чем? — затаив дыхание, переспросила она.
— Понимаешь, — продолжал он, по обыкновению, размышлять вслух, — думать — не значит жить. Это все равно, что мыть, чесать, распределять по образцам и вязать из шерсти, настриженной за год. Вот что я хочу сказать… мы почти до конца использовали нашу шерсть. Надо начинать сначала — тебе и мне — жить вместе — ты понимаешь? Ничего не придумывая и не поэтизируя — понимаешь?