— Вы совсем с ума сошли? — спросил Эйб Робинсон.
Но дедушке Ичи было не до обид на Эйба Робинсона. Перед ним чуть ли не вопрос о жизни и смерти стоял.
— Я должен знать, что не произойдет ничего предосудительного, — сказал дедушка Ичи.
— Да что тут может произойти? — сказал Эйб Робинсон. — Вы же видите, никто к вашей дорогой внучке и близко не приближается.
— Вы плохо соблюдаете условия контракта, — сказал дедушка Ичи, — вы постоянно заставляете меня волноваться.
— Как же я могу плохо соблюдать условия контракта, когда у вас любой мой шаг под контролем?
— Между ними очень близкое расстояние в машине, — стоял на своем дедушка Ичи.
— Э нет, не скажите, — сказал Эйб Робинсон, — эта машина достаточно широкая, мы ее с вами заранее измерили. Между главной героиней и ее садовником — ровно половина человеческого шага.
Пока пререкались Эйб Робинсон и дедушка Ичи, Джефф Дармер дал команду машинам ехать, а операторам снимать. Дедушка Ичи, видя, как его провели, едва не свалился с инфарктом прямо на проезжую часть.
Но он даже этого развлечения не мог себе позволить, ему нужно было контролировать ситуацию дальше. А потому дедушка Ичи прытко заскочил в свою машину, велел родственникам вести автомобиль, а сам вооружился мощным биноклем.
Большой кортеж, состоящий из полицейских машин и машин съемочной группы и машин ближайших родственников главной героини, в великой путанице и неразберихе двинулся обратно в путь. У светофоров собирались большие пробки, путь главной героини и ее садовника домой был снят с большим трудом.
В большой бинокль дедушка Ичи всю дорогу ясно видел все, что его интересовало. А еще он мысленно измерял каждый дюйм расстояния между своей драгоценной Камиллой и этим глубоко ему несимпатичным белокурым молодым человеком.
Но в машине с Алексом Мартином и Камиллой совершенно ничего не происходило. Оба они сидели прямо, почти не шевелились. За всю дорогу не вымолвили ни слова, а в сторону друг друга вообще так и не взглянули.
Когда к вечеру все машины въехали обратно в ворота особняка, переволновавшегося дедушку Ичи выносили из его машины чуть ли не на руках. И съемочная группа еще долго носила ему сердечные капли и тревожно спрашивала о здоровье.
Дедушка Ичи слабо махал рукой. Как будто бессильно говорил всем, мол, идите-ка вы все лучше куда подальше. Вместе с этим своим невыносимым и ужасным чертовым кино.
Когда же Эйб Робинсон, Джефф Дармер, Джек Марлин и Люк Беррер просматривали отснятый материал, то выяснилось, что в некоторых местах в кадр попали кинокамеры. Ничего с этим уже было нельзя сделать, надо было все переснимать заново, но Эйб Робинсон и Люк Беррер и не подумали ничего переснимать. Они плюнули на это и оставили все, как есть. Они решили на этом деле сделать еще одну изюминку этого необычного фильма.
И много позже, когда фильм уже собирались выпускать в прокат, всевозможными большими комиссиями поначалу все это было отмечено как издевательство над зрительским вкусом, чувствами критиков и общественным мнением.
Но только, в конце концов, когда этот фильм действительно привлек внимание всех именно своей необычностью, кадры с кинокамерами тоже оказались очень кстати. И они так же, как и все остальные спорные моменты фильма, вызывали улыбки и снисходительное одобрение и у разборчивых зрителей, и у строгих критиков.
— Знаешь, — сказала мне в тот день Камилла, — все люди постоянно спрашивают друг у друга, что такое счастье. А счастье — это просто жизнь.
Так проходило это жаркое, непредсказуемое и неповторимое лето.
К концу июля Эйб Робинсон, Джефф Дармер, Джек Марлин и Люк Беррер уже потихоньку ко мне привыкли. А Люк Беррер даже немного со мной подружился.
Эйб Робинсон постоянно был занят съемками фильма, Джефф Дармер и Джек Марлин были вовсю заняты своим бездельем. А Люк Беррер мог вполне уделить мне немного внимания и даже разрешить незаметно постоять рядом с ним во время съемок.
А еще к концу июля на съемки опять приехал неповторимый Даг Хауэр. Он уже успел за это время исколесить полмира, побывать во многих странах, встретиться с бесконечным множеством людей.
Он закончил съемки в тех двух фильмах, в которых снимался до этого, и начал сниматься в двух других фильмах. А сейчас он приехал довершить дела на киностудии братьев Тернеров, чтобы спокойно ринуться дальше в свою бескрайнюю, сложную и насыщенную жизнь.
Все люди мира могли подойти к нему достаточно близко, дотронуться до него и посмотреть в его глаза. И только лишь я одна не могла подойти к нему никогда.
Но ведь я и так знала, что он — солнце на моем небосклоне, и редко у кого в жизни было такое солнце вообще. И этого мне в моей загубленной жизни было вполне достаточно.
— Я видел, как ты на него смотришь, — сказал мне однажды Люк Беррер, — как ты к нему относишься?
— Это очень сложно объяснить, — сказала я.
— Объясни как можно проще, я постараюсь понять.
— Я хочу рассыпаться на тысячу мелких осколков, которые превратятся в звезды, и усыпать ими его путь. А он будет наступать на эти звезды и думать, что так и надо, так и должно быть.
Люк Беррер так громко присвистнул, что на нас оглянулись окружающие.
— Все в порядке, — сказала я Люку Берреру.
— С тобой действительно все в порядке? — не поверил он.
— Со мной действительно все в полном порядке, — заверила его я.
Судя по его настороженному взгляду, я поняла, что он совершенно мне не поверил.
— Слушай, — сказал Люк Беррер, — если тебе будет нужна какая-нибудь дружеская помощь, можешь всегда на меня рассчитывать.
— Спасибо, — сказала я.
Даг Хауэр выглядел еще более уставшим и постаревшим. Вся съемочная группа необычного фильма Эйба Робинсона с рабочим названием «Другая жизнь» боготворила его, ловила каждое слово и напряженно заглядывала ему в глаза, когда он молчал.
Даг Хауэр воспринимал все как должное, он был звезда, уставшая от внимания. До своей карьеры в кино он был плотником и садовником в Голландии.
— Представь, что он был бы сейчас каким-нибудь стеклодувом во Франции, — сказал мне Люк Беррер.
— Мир бы этого не перенес, — сказала я.
— Он из тех людей, которые постоянно уходят, — сказал Люк Беррер.
— Как солнце по небосклону, — сказала я.
— Я сделаю тебе много его фотографий, — сказал Люк Беррер, — быть может, это хоть сколько-нибудь скрасит твою печаль.
— Я заброшу эти фотографии в самый дальний и пыльный ящик моего письменного стола. Потому что моей печали это никак уже не поможет.