в каком-то обмане, — Когда я о тебе думаю — мне бывает иногда грустно, иногда очень хорошо, иногда я… я плачу. Тебя ждёт Елена. Я бы хотела тоже с вами быть. Мы стоим в прихожей, одеваюсь и чувствую себя очень неловко. — Ты единственный человек, которому я во всем доверяю. Почему? — не знаю. Ни одна душа не знает того, что известно тебе. И то, о чем я раньше говорила, и то, что говорю теперь. Зачем? Всё — зачем? — она пожала плечами.
А я стою одетый, сытый. Ну и сволочь же я! Где-то внутри такая боль нестерпимая. Я хочу обнять Лайлу, расцеловать и остаться. Мне хочется, чтобы ей было хорошо, тем паче — я знаю, что это от меня зависит. Но Лена ждёт. Господи! что за мучение!? А она стоит тоже и ждёт. Ах, чего же ждёт? Я должен. Подхожу, глажу Лайлу, как маленькую, по голове, обнимаю, чувствую её руки на своей шее. Она прижалась ко мне всем телом. Я должен её защитить. От кого, от чего? От жизни её собственного порывистого духа? От её собственных надежд и будущих неудач? От всего и от себя, в первую очередь. Наши губы слились. Я не могу уйти. Я не могу, не хочу обидеть Лайлу. Ухожу, она желает мне счастливого пути. Счастливого пути — теперь — что это? Она меня не пустит больше… не пустит в свою душу.
Лена обнимает меня. Целует. Я рад её приезду, мне очень хорошо. Я люблю её. Её руки щекочут мне бока под рубашкой. Между моими ладонями её лицо. Тёплое нежное. Я целую её в шею, расстегиваю блузку… целую, целую, пьянею… Хочется плакать от счастья… Мы одни в комнате.
— Как у тебя дела?
Что они все заладили, как дела, как дела?
— Никак, — отвечаю; она отстраняется от меня.
— У тебя что — неудачно?
— Да, так и не нашёл работы.
Она смотрит мне в глаза — серьезно, почти сердито. А я ловлю в её зрачках своё отражение и улыбаюсь.
— Не смотри так, — только и говорит Лена.
— Почему?
— Не могу, ты в душу смотришь.
— Нет, я на себя смотрю. Голова выпуклая с длинным носом, как в кривом зеркале. — Ненормальный, — бормочет она, зарываясь руками мне в подмышки. Я не выдерживаю и, корчась, ржу, словно необузданный конь. Елена довольна. Не знаю, сколько времени прошло у нас в забавах — мы не виделись две недели и — теперь — встреча.
Как-то вечером мне принесли письмо, обратного адреса не оказалось, я распечатал. Лайла! Холодный пот выступил у меня на спине. Ноги ослабели. А почему я, собственно, так разволновался? Подхожу к окну на лестничной площадке, разворачиваю листок. «Ты мне как-то сказал, что вера есть подлог мины под собственное здание благополучия. Не совсем ведь это так. Моё поведение… если б я не верила — этого бы никогда не было.
Я бы ничего не говорила, не было бы полевых работ (наших с тобой). Я верю, да. И от
этого мне хуже. Не знаю, всё в го лове путается. К чему ВСЁ приведёт? Нет, даже не
то я хочу спросить.
Что это ВСЁ даёт тебе и мне?»
Я уставился на фиолетовые строчки — действительно, что это даёт? И что это — ВСЁ?
Я часто думаю о Лайле. Мне с ней хорошо. Но у меня есть Елена и, я люблю её, но люблю по-другому. А у Лайлы нет того, кого она по-другому любит… «Я тебе нужна? Хотя б немножко? Между нами есть «НО», только это не Лена. Одно мое «НО» ты знаешь — вопрос веры, хотя я верю. Второе «НО» — в твоём поведении. Мария. Нет, это я оставлю пока в себе. Об этом не надо. Одно ямогу сказать — она — прекрасная душа».
Я вспомнил о Марии. Она подруга Лайлы, из той же «Великолепной пятёрки». Что бы представить пятёрку, надо научиться одинаково любить, именно любить пятерых, а самому быть шестым».
Больше в письме ничего не было. Это было предупреждением, хотя и ненамеренным.
Даже — двусмысленным предупреждением. Лайла, я уверен, не имела в виду предупреждать меня. Не в её характере. И всё же явно читалось между строк то, что подсознательно вырвалось из мыслей, написавшей эти строки.
Наступила суббота. Мы с Леной немного опоздали. Мишка, именинник, улыбался от уха до уха. Его мать выставляла на стол торты, вместо съеденных; бутылки с вином и лимонадом; играла музыка. «Великолепная пятерка» была в сборе и ещё несколько незнакомых личностей. Лайла болтает с каким-то тощим, Мария украдкой поглядывает на меня. Она грустна. Нам с Еленой наливают по штрафной. Мне сразу ударяет в голову. Танцуем. На второй танец приглашаю Марию. Она молчит. Танцует и молчит.
— Что с тобой?
Её глаза похожи на печальные глаза коровы. Прямодушные, красивые и грустные-грустные, только голубые, а не чёрные. Молчит, и я молчу. Танцуем. — Ты не хочешь со мной разговаривать, — интересуюсь я.
— О чём ты? — ложно недоумевает Мария, а глаза говорят другое: «Эх ты, лопух, растяпа. Разве не видишь? Я обиделась».
И что я ей сделал? Ну, внимателен с ней, как и с остальными; ну, вероятно, иногда кокетничаю…
Мне они нужны. Если я и мечтал о розовом замке и о Марии, сидящей на золотом троне, это ещё не… А что не…? Она же этого не знает. Я сам перестаю себя понимать. И всё равно, никакого повода не давал, чтобы она могла обидеться. Приходил, правда, частенько, но мне нужны были книги, общение… Мы же друзья. И вообще, я своих чувств не проявлял ни разу. Хотя, иногда, когда мы бродили по улицам и разбирали значение произведений и мотивы действий героев Гюго или Фейхтвангера, мне страстно хотелось остановиться, прекратить это переливание из пустого в порожнее, схватить её и поделиться разгоревшейся во мне страстью.
Но это бывало лишь в моём воображении, это были лишь мечты. Мы продолжали идти, не торопясь или сидеть чинно на скамейке в парке, нести всякий вздор об идее «Отверженных» или «Гойи».
Правда, когда бывало грустно или муторно на душе, я всегда смотрел ей в глаза и думал о своём. Её глаза успокаивали меня, неведомо для неё самой.
Так уж получилось, что в поле мы работали втроём на одной грядке: она, я и Елена.
А когда вечерами собирались в их избушке и пили чай с ромом, то она непременно сидела напротив. У нас