— Сто путь. Сто.
— Ну сто так сто! Пускай будет сто,— махнул рукой Максимов. — Пишите хоть двести. Цыплят по осени считают...
Задание на сдачу хлеба было дано заведомо нелояльное. И как выкрутиться из этого положения, подпольные правленцы и сами не знали. Вносились разные предложения, но ни одно из них не было принято. Хлеб решили убирать. Надеялись на то, что немецкий гарнизон уйдет из села. А когда немцев не будет, и выход из положения найдется сам собой.
Так оно и получилось. Немцы ушли. Хлеб убрали весь. Сразу же в поле его обмолотили и распределили по трудодням. Часть зерна была надежно упрятана в лесных тайниках для сдачи партизанам и на семена. Снопы сложили в скирды и ночью их подожгли.
Когда вернулся Грау со своей зондеркомандой, то обнаружил в поле один лишь пепел. Максимов сказал фашисту, что скирды, еще не обмолоченные, кто-то ночью поджег. А кто — в селе никто толком не знает: то ли партизаны, то ли еще кто. Деревенские не поджигали — самим вот как хлеб нужен.
Через два дня в Большой Городец приехал карательный отряд гестапо. Начались допросы. Вызывали женщин, подростков, даже детей. Все в один голос заявляли, что не знают, кто подпустил красного петуха под скирды, может, от молнии загорелись. Горели скирды ночью, все в это время спали, а когда утром проснулись, скирд уже не оказалось. Поохали, поахали и разошлись. Староста тоже, как мог, оправдывался, говорил, что он тут ни при чем, не мог же он поджечь сам: германскому рейху верой и правдой служит. Но, как ни оправдывался, вся вина легла на него.
Максимову связали руки, связанного, били по лицу, а затем, упавшего,
шпыняли сапогами в бока. А когда бить устали, бросили в курную баньку под строжайшую охрану. Утром опять его вывели на улицу, снова били, требовали сказать, куда спрятан хлеб. Ничего не добившись, объявили приговор: за невыполнение приказа вермахта сжечь живым на костре.
Максимов стоял на коленях в разорванной рубахе, с запекшимися пятнами крови, лицо в синяках, редкие седые волосы багряно слиплись, один глаз выбит, и окровавленный, багрово-темный провал глазницы слезился тоненькой струйкой алой крови. Староста слегка постанывал, и единственный глаз его вонзался в палачей угрожающе строго.
Настя стояла тут же, в толпе, ей было больно и жутко глядеть на этого истерзанного пытками большого человека. Она словно бы принимала в себя всю ту боль и все те муки, которые так мужественно переносил Алексей Поликарпович.
Двое солдат подхватили Максимова и повели к сараю. Он не шел, а волочился ногами по земле, нисколько не сопротивляясь. Сарай подожгли с двух сторон, а когда пламя стало облизывать крышу и стены, солдаты в открытую дверь втолкнули Максимова прямо в прожорливую пасть огня. Он успел приподнять голову и выкрикнул:
— Держитесь!
И его поняли все, в ужасе отпрянув от полыхающего костра. Прошло еще несколько мгновений — пылающее покрытие сарая с треском и воем обрушилось, словно огненная крышка гроба.
Народ зашумел, одни плакали, другие истово крестились, кто-то издал протяжный стон. Все знали: Алексей Поликарпович Максимов никого не выдал, ничего не сказал палачам и тайну унес с собой навсегда.
Глава третья
Подпольное правление колхоза собралось ночью в избе Бавыкиной. Люди приходили поодиночке, и Ольга Сергеевна каждого встречала в сенях с фонарем в руке. Когда все собрались и расселись по местам — кто на пол, кто на скамейке, кто на стульях,— хозяйка обвела всех внимательным взглядом и тихо сказала:
— Разговор будет серьезным и секретным. Я думаю, вы поняли меня?
— Поняли, поняли,— сразу ответило несколько голосов. — Слушаем тебя, Ольга Сергеевна.
Она молчала и пристально всматривалась в лица то одного, то другого, как бы проверяя верность и надежность каждого. Каратели только что побывали в Большом Городце. Еще одна жертва. Фашисты могли в любую минуту появиться снова — кого-то убить, кого-то схватить. Не исключено, что в деревне появился предатель: ведь кто-то выдал сестер Степачевых.
— Положение, товарищи, тревожное,— начала Бавыкина,— только выдержка и высочайшая бдительность могут спасти нас в этом крайне тяжелом положении. Колхоз, как и прежде, должен работать по законам Советской власти.
Голос Бавыкиной вздрагивал от чрезвычайного волнения, и в такт ее голосу слегка подмигивал и колебался слабый язычок керосиновой коптилки. Настя слушала Ольгу Сергеевну, и сердце ее тоже отстукивало секунды, будто било в набат.
— Убили Антонину, арестовали Светлану,— продолжала Ольга Сергеевна,— вырвали еще одно звено из нашей цепи, но цепь сомкнулась и не разорвать ее. Я верю, твердо верю — Светлана выстоит! А мы постараемся вызволить ее.
— Жива ли? Может, тоже убили?
— Все может быть, но фашистам она живой нужна. Попытаются вырвать от
Светланы нужные сведения.
— Значит, пытать будут? — кто-то спросил из темноты.
— Могут,— ответила Ольга Сергеевна.
Все притихли, и эта тишина, такая робкая, точно траурная, продолжалась
несколько минут, потом Бавыкина снова начала говорить. Голос ее — спокойный,
ровный и в то же время призывный:
— Враг коварен и хитер, но и мы не лыком шиты. За два года войны кой-чему научились. Помните ту зиму, первую военную? Было трудно. Фашисты пытались превратить нас в послушных рабов. Но что у них из этой затеи получилось? А ровным счетом ничего. Как ни старались поставить на колени — не сработала машина. Ведь отправили через линию фронта в осажденный Ленинград две подводы с хлебом!
— Помним, помним! — раздались голоса.
— Все было сделано так, что комар носа не подточит. Хлеб убрали, а фашистам кукиш показали. Партизанам же отправили больше двух тонн. Только жаль Алексея Поликарповича...
Снова все приутихли. Гибель Максимова была еще так свежа в памяти у всех, что когда вспоминали о нем, то казалось, Алексей Поликарпович все еще живой, что ушел, может быть, в соседнюю деревню, загостевался у милого дружка, что пройдет день-другой — и вернется как ни в чем не бывало. Но дни бегут, за днями — недели, прошел уже почти год, а Максимова нет и нет, только память осталась о нем.
Правленцы засиделись допоздна. Все обговорили. Прикинули, как сберечь урожай. Хлеба были хорошие, колос тяжелый. Такой богатый хлеб надо было убрать и спасти. Раз в сорок втором фашистов обманули, то уж в сорок третьем хлеб надо было убрать и упрятать. Немцы взяли на учет все и наверняка будут следить за уборкой и обмолотом, но следи не следи — сила была уже на нашей стороне. Партизаны действовали все решительней и смелей. Теперь уже не отдельные деревни, а целые районы контролировались народными мстителями.