— Да будет вам озорничать, — едва отдышавшись, проговорила Наталия, но, поддавшись настроению хозяйки, улыбнулась. — С чего это вы сияете, как медный пятак? Али случилось что?
— Еще как случилось! Ах, Таша… — Лиза закружилась по комнате и с размаху вновь упала на стеганое атласное покрывало, замерла, мечтательно уставившись в потолок.
— Да говорите толком-то! Совсем мне голову заморочили, — сверкнула любопытным взором горничная.
— Мы… то есть он, — Лиза запнулась, щеки ее полыхнули румянцем, — он меня… поцеловал!
— О-о-о!.. — изумленно протянула Наталия и притворно-недоуменно сдвинула белесые бровки. — Он? Это кто же? Уж не господин ли поручик Браузе?
— Браузе? — округлила на нее глаза Лиза и даже села на постели от неожиданности, но, заметив лукавый огонек в глазах наперсницы, досадливо махнула рукой. — Перестань, Наташа, я же серьезно. Он!
— Так, — на этот раз понимающе кивнула Наталия, — значится, Федор Васильевич соизволил-таки вас… поцеловать?
— Да. То есть нет. Это я соизволила ему меня поцеловать.
— И?.. — затаила дыхание горничная.
Далее полился разговор, скорее напомнивший бы постороннему человеку, вернее сказать мужчине, щебет заморских экзотических птичек, в котором слова значили гораздо меньше, чем интонации, вздохи и красноречивые взгляды. Ибо дамы, милостивые государи, в случаях экстраординарных прибегают к особому языку, где суть составляет не логика и рацио, а эфемерное дуновение чувств и умение проникнуться состоянием собеседника. Сии беседы служат не только и не столько средством передачи информации, сколько возможностью показать собеседнице свою солидарность, оказать ей моральную поддержку и совместно выработать дальнейшую коварную стратегию и желательно молниеносную тактику в отношении того индивидуума мужеского пола, до коего данная беседа касаема.
Трудно сказать, что принесло свои плоды: пленительная безыскусность Лизиного поведения, разившая Дивова вернее самых изощренных уловок записного кокетства, монотонность гарнизонной жизни, усугубившаяся с приходом вьюжной зимы, или собственная легкомысленность, но он не перестал бывать в доме генерала Тормасова.
Не смог он отказать себе и в удовольствии почти каждый день видеть Елизавету Петровну. Иногда — в церкви, ибо шел Рождественский пост и она часто стояла вечерню; реже — во время кратких визитов в дом Тормасовых, где, боясь вызвать толки, он более сидел у рояля и усердствовал в исполнении модных романсов; еще реже на прогулках по расчищенным от снега дорожкам Александровского сада. Задавая вопрос: «На кой черт мне это надо?» — Дивов отвечал, казалось бы, вполне правдиво. Потому что будущее его туманно и скорее всего безрадостно, а может быть, его и совсем нет? Потому что за каждой строчкой маменькиных писем, с расползшимися от слез буквицами, стояла глубокая скорбь за участь «горемычного дитяти», и он ничем не мог облегчить страдания трепетно-любимой родительницы. Потому что милая барышня Елизавета Тормасова была для него, как луч света из иной, утраченной им, жизни, как ласковое тепло летнего ветерка, наполненное ароматом трав и свежестью скорого освежающего ливня. Разве можно спросить у ветра: «Долго ли и в какую сторону ты будешь дуть?». Или того глупее: «Люблю ли я ее? Любит ли она меня?» Можно же, в конце концов, выбросив из головы думы о грядущем, позволить себе просто наслаждаться, тем, что у него есть здесь и сейчас, в сию минуту взглядом манящих кобальтовых глаз, ласковой улыбкой, от которой на щеках у Лизы появлялись премиленькие ямочки, будто случайными прикосновениями к молодому искушающему телу. Пока все этого у него еще было.
А потом пришла весна, задули с Балтики влажные ветра и принесли с собой душевную сумятицу и тревогу. Иногда, сам не сознавая как, Федор оказывался в гавани, с тоской смотрел на корабли, на речную свинцовую рябь, и душа рвалась вдаль от этих опостылевших мест, ставших тюрьмой. Он до боли желал вновь ощутить под ногами качающуюся палубу, увидеть над головой громаду парусов, услышать скрип снастей и резкие команды шкипера. Измученный мрачными думами, среди коих мелькала даже безумная мысль о побеге, он направлялся в единственное место, приносившее ему хотя бы подобие покоя и утешения, в дом Тормасовых.
Прелестная Лиза была неизменно приветлива и радушна, всегда умела находить какой-либо предлог, чтобы поговорить с ним накоротке, и даже присутствие неизменной Ольги Самсоновны не мешало им вести задушевные беседы. Чаще всего сей диалог незаметно переходил в монолог Дивова. Он увлекался и как-то незаметно для себя начинал рассказывать о своей жизни, о матушке, братьях и сестрах, о годах учебы, о долгих морских походах, о смешных и грустных происшествиях своих странствий. Умолчал, пожалуй, лишь о честолюбивых, казавшихся теперь наивными мечтах, в коих был он не просто Федором Дивовым, человеком похожим на тысячи других, а великим путешественником и первооткрывателем неизведанных стран и народов, который нес русичам — отсталым и диким — свет цивилизации и прогресса. Умолчал потому, что, возможно, сии мечтания и толкнули его в роковой день 14 декабря на Сенатскую площадь. Ибо не где-то в Америке или на островах Новой Зеландии, а здесь, в России, проживал тот самый народ, что нуждался в просвещении и освобождении от гнета векового рабства. Лиза была великолепной слушательницей, чутко отзывавшейся на все нюансы повествования, впитывавшей всем своим существом радости и печали, выпавшие на долю Федора. Как в магическом кристалле, видел Федор в ее глазах всю прошедшую жизнь и, надо сказать, это отражение ему весьма нравилось.
Когда пришло тепло, Дивов все чаще стал заставать Лизу в садике, и постепенно эти встречи утрачивали даже видимость светского визита, превращаясь в настоящие свидания, основной частью коих были пылкие поцелуи и объятия, доставлявшие Лизе неземное блаженство, а Федору, помимо наслаждения, естественно, муки неутоленного желания. У последней черты их удерживала вынужденная краткость свиданий, проходивших под бдительной охраной Лизиной наперсницы Натальи. Все глубже увязая в этом сладком плену. Дивов старался не думать о будущем, о дальнейшей своей и Лизиной судьбе. Но жестокосердый Рок не забыл о своем подопечном и не преминул вновь потянуть нить его жизни. На сей раз для осуществления своих планов Провидение выбрало образ бравого фельдфебеля.
На пасхальной неделе запыхавшийся вестовой передал приказание рядовому Дивову срочно предстать пред светлыми очами генерала Тормасова.
Уже перевалило заполдень. Ласково светило нежаркое апрельское солнце, и воздух был наполнен свежим ароматом только что проклюнувшейся молодой листвы. Неясная тревога охватила Федора, заставив замедлить шаг на подходе к комендантскому дому. Чем вызвана такая поспешность? Может ли это быть связанно с Лизой? Скорее всего именно с ней и с его собственным неосторожным поведением. Как теперь вести себя в столь сложной и деликатной ситуации? Что предпринять? Сотни вопросов, не находящих ясных ответов, проносились в голове Федора, пока он сидел в приемной, ожидая вызова. В лучах послеполуденного солнца, пробивавшихся сквозь тяжелые портьеры, танцевали пылинки, и Федор машинально следил за изысканными и беспечными арабесками, когда дверь кабинета распахнулась и адъютант Браузе, как показалось Дивову, нарочито официозно произнес: