Часть первая. Потрошитель
Нора снова плакала ночью.
Мамка, тятька, братик Нэйка, мелкий совсем ещё, вся жизнь впереди, что же делать, нету их, нету… Не так, что тятька на охоту ушел, а мамка к реке спустилась, не так, что Нэйка опять заигрался с ребятами из деревни, нет. Совсем нет. Не найдешь нигде, уж не на этом свете точно.
Зарезал, зарезал, убивец проклятый, безумный, страшный, зарезал, чтоб ему пусто было! Чтоб звери дикие его пожрали! Чтоб стрелу шальную поймал! Чтоб покарал его Отец Всесоздатель!
Да нет только его, нет Отца, нет карателя… а ежели был, допустил бы такое? Чтоб средь бела дня, честных людей, может не самых хороших, но честных, богобоязненных, нет-нет, не допустил бы, не позволил бы, поразил бы его, потрошителя, в самое сердце, убил бы на месте, потому что не должны такие жить, не должна таких земля носить, а если носит — то пусть плачет сама, раскаивается…
Горестно-то как, больно, дышать больно, спать больно, жить больно!
— Да заткнись ты!
Нора вздрогнула, испугалась на секундочку, а потом снова в плачь — нечего ей теперь бояться! Не за кого! За себя? Да что там! Пусть лучше бы убил ее со всеми, пусть лучше бы закопал рядом с Нэйкой! Обнимались бы с ним в земле, как иногда ночами, когда братишка грома и молний боялся, обнимались и в посмертии бы, но проклятый злодей ее оставил, утащил с собой в лес на веревке, как скотину, рот тряпьем забивал, чтоб не орала слишком, и на помощь не звала, не щадил, совсем не щадил…
Разбойник! Лиходей! Гнить заживо! В болоте гнить!
Ох, тятюшка, матушка, братишка, родные мои, ой, родные мои…
— Я сказал — замолкни, сука! Язык вырву, мычать будешь, как телка!
Хайноре пискнула, слезы соленые сглотнула, но в горле ком такой стоял, что все наружу опять полезло, и захочет остановиться — да не сможет.
Рыжий бес подскочил с травы, как схватил ее за плечи, как тряхнул, так что из глаз искры посыпались, а голова кругом пошла, как дал по лицу рукой своей тяжелючей, так Нора и затихла полуживая-полумертвая, да обмякла мешком.
Здоровенный он был, Потрошитель, высокий, как ясень, крепкий, как дуб, с рыжими косами и густой бородищей, да такой рыжий, что под солнцем, казалось, горел, аки демон, разве что глаза бледные, водянистые, как у дурного человека. Северянин, Нора сразу поняла, как только тятька его раненого из лесу притащил. Ох не зря мамка тогда ругалась на него, ох не зря, мудрая была женщина… Чуяла, что беду в дом принес. Кто ж нынче северянина погостить пустит? Чай, война, не мирное время. Но тятька все за свое — звери мы что ли? Человека раненого в лесу подыхать оставим? Не бывать такому, пока я в доме хозяин.
Дурак, дурак, тятька, тятенька…
Взял бес веревку, обмотался ею, потом положил Нору рядом да к себе примотал, спиной к груди, как поклажу. Пахло от него как от загнанной лошади, но вместе лежать было теплее, и от того Норе ещё гадше становилось — лежать с убивцем, греться его теплом, постель травянистую делить, как с любовником. Мерзко, паршиво, гадостно… И только всхлипнула она снова, как бес схватил ее за глотку, как медведь оленицу, сжал и шипит на ухо, бородой щекоча:
— Ещё разок голос подашь, я тебе хрен в рот засуну, ясно?
Нора тихонько кивнула, бес отпустил.
Так они и спали остаток ночи, спина к груди, грудь к спине. Чувствовала она, как под рубахой у северянина сердце бьется, слышала, как дышит он, мерно, но глубоко, всем нутром, как большой зверь, и думала — живой, человек, обычный, как все, не чудище какое-то, ведь. Как же он так, как же он так смог, с ножом на тятьку кинуться, Нэйку с руки аккурат на камни скинуть, мамку кулаком по темечку… Это же если бы Нора не задержалась с бельем у реки, если бы не глядела бестолково на свое отражение, если бы не плела косы, да не пела бы песни, так он бы и ее в горячке задушил… Может так бы оно лучше было… Надо же, бывает же, он ей ведь поначалу даже приглянулся, пусть и бессознательный… Статный, сильный, настоящий воин, с курчавой могучей грудью, крутым подбородком, плечами, что коромысла. Она же, дурочка, думала, как очнется он, так она ухаживать за ним будет, глазки строить, может и заладилось бы у них, напридумывала себе, насочиняла, ну вот и лежишь с ним теперича как жена, что ж не рада-то? Дура дурацкая…
Проснулась Нора от холода.
Ушел.
Никого рядом, только веревка к дереву привязана. Нора встала тихонько, подошла к дереву, озираясь, как воришка, посмотрела на узел. Ну и узел! Вот так узел! Распутай его теперь… Ну а вдруг получится?.. А если?.. Но куда ей бежать?.. А неважно, неважно! Северянин потому ее при себе держит, что дороги не знает, а она-то, Хайноре, дочь лесника, она-то знает… а бес этот рыжий, авось заплутает в чаще, авось сожрут его волки, а может сам с голоду и холоду подохнет… а она-то выберется, а она-то сможет… но куда идти? Куда, куда, куда?.. К тетке в Мельн? А примет? У нее там свое хозяйство, да и выводок детишек знатный… ничего, ничего, напрошусь во служанки ей, за еду, за кров, а там уж выживу как-нибудь, там уж придумаю что-нибудь… Прости меня тятька, прости мамка, прости Нэйка, я вернусь сюда, обязательно, я вас похороню, как подобает, вас сам Мельнский приор отпевать будет, уж я-то позабочусь, я-то смогу…
— Куда собралась?
Нора взвизгнула, подскочила на месте, обернулась — стоит. Бес рыжий. В одной руке — связка хвороста, в другой — тройка зайцев. Через плечо лук самодельный, поперек ремня — нож. Тот же, которым он тятьку вспорол, как зайчонка. Нора всхлипнула снова — то ли от досады, что сбежать не удалось, то ли от горя, то ли от страха. Попятилась за дерево, попискивая, как щенок, жалобно. А северянин скривился, будто ему в зуб дали, а тот разболелся.
— Вот не начинай опять. А то по роже дам, чтоб опухла, и рот открыть не могла. Хочешь по роже?
Нора помотала головой, но ее без того всем телом трясло, и северянин, вестимо, ничего не понял.
— Ну? Хочешь? Не пойму.
— Н-н-нет…
— Хорошо. Тогда вылазь оттуда, иди огонь разведи. Умеешь огонь разводить?
— У…у…у…
Бес хохотнул, сверкнув дыркой в зубах.
— Что ухаешь? Сова что ли?
— У-умею…
— Ну так не стой, иди помоги. Жрать хочешь? Зайчатина у нас сегодня.
Снял лук, сел на пень и принялся первую тушку потрошить. Но видя, что Нора не торопится, снова посмотрел на нее.
— Ну? Так хочешь или нет? Не пойму.
А ведь надо бы поесть… иначе, не поемши, далеко не убежишь… силы нужны… значит поесть надо… значит, огонь развести… значит есть с убивцем из одной тарелки, значит спать с ним в одной постели, значит идти с ним по одной дороге, пока не получится с нее свернуть… Значит, придется.
Нора вышла из-за дерева на негнущихся ногах, подобрала сопли рукавом грязного платья, сделала пару шагов к хворосту под пристальным взглядом бледно-голубых глаз, села, принялась хлопотать.
Потерпит, не принцесса. Потерпит. Все потерпит. Зато потом отомстит как следует. Настанет час и отомстит. Всему свой час, что сну, что обеду, что мести. Главное — дождаться, главное — выдержать.
Так они и сидели один против другого, каждый своим делом занят, как одна семья. И вот Нора уже глядит на него спокойно, почти без страха и без злобы, и вот думает, что рана-то его, которую ещё тятька ему залечивал, все ещё не залеченная, перевязать надо бы, а то загноится… но одернула себя, опомнилась, не ее это дело, ей-то пусть хоть так подохнет, заживо гниющий, так-то даже лучше. И стало ей стыдно за то, что и недели не прошло, а она уже будто и не злится вовсе, будто и забыла, кто ее семьи лишил. Будто что-то внутри, в самом глубоком нутре, само собой улаживается, само собой решает, когда ей горевать, а когда уже пора бы успокоиться. Но разве можно так? Иные своих родных годами оплакивают, в приораты ходят, поминают, а она что? Ничего, ничего, ещё поплачет, обязательно поплачет, ночью, только тихонько, чтобы этот не услышал и не разозлился снова. Будет вечно теперь плакать, страдать, но внутри, глубоко, чтоб никто не увидел, никогда счастливой не будет, ни за что, нельзя так, когда родных теряешь, нельзя… Не бойся, мамка, тятька, Нэйка, не бойтесь, не забуду вас, ни за что, никогда…