не должны быть на детском столе, здесь не хватало. Написать на стене? Если не найду другое решение.
Одно мне было ясно как день: в этом мире выживал пока что сильнейший. Вначале — монахини и их власть, затем женщины, у которых своя иерархия, и отчего-то мне казалось, что мало чем она отличается от тюремной в моем — прежнем — мире, затем дети. Совершенно никому не нужные дети, и как бы мне ни хотелось, не то чтобы я успела об этом подумать всерьез, я вряд ли смогу пристроить сирот в приемные семьи. Здесь у каждого выживает примерно столько детей, сколько семья в состоянии прокормить и о скольких могут хоть как-нибудь позаботиться, и что какой-то филантроп вроде наших селебритиз решит усыновить пару-тройку малышей — утопия. Невозможно.
У любого человека в крови, как и у животного: спать, есть, размножаться, обеспечивать себе физический комфорт и безопасность. Все остальное — налет цивилизации, а счисти его как ненужную шелуху, и будет загаженная кухня, брошенные на произвол судьбы дети, проданные жены… проданные за долги жены и дочери! Факт, который был мне известен еще по учебе, что не мешало ему оставаться в сознании чем-то вроде Атлантиды или оборотней из легенд. И радует лишь то, что половина человечества, пожалуй, не готова отказываться от имеющихся благ. Как я, например, подумала я, переступая порог и мрачнея все больше.
— Где Марселин? — вопросила я у сонной поварихи. Вчера я ее видела, но без фартука, а среди прачек. — Где все, почему ты здесь одна?
— На молитве все, — повариха вынула деревянную ложку на длинной ручке из котла, посмотрела, как варево стекает плевками обратно, потом перевела взгляд на вернувшуюся товарку. — А тебе что, Джулия? Чего котел притащила?
То, что варилось в котле для женщин, напоминало очень жидкое картофельное пюре или рагу, но хотя бы не из обрезков и без такого количества личинок. Джулия недовольно покосилась на меня и проворчала:
— Святой сестре вожжа попала под хвост. Вон, сказала вымыть котел да положить детям отсюда.
— Отсюда? А нам что есть?
Мне надо понять, сколько в приюте детей, и найти для них отдельных поваров, и запасы распотрошить монастырские, подумала я.
— А вот спроси у святой сестры! — И обе женщины обвиняюще на меня уставились. Видела я такие взгляды не раз, и «ветеран Отечественной войны» в возрасте сорока трех лет на меня в суде смотрел точно так же. «То, что вы имели честь лицезреть Кутузова, не дает вам оснований не выплачивать алименты», — заметила я тогда под неприкрытые смешки судьи и секретаря. «Ветерану», к слову, уже смешно не было.
Я указала на плиту, вновь изляпанную, и такой же грязный возле нее пол.
— В кухне поддерживать чистоту! Постоянно, — ответила я совсем не то, что они от меня обе ждали. — Почему завтрак сготовлен из испорченных продуктов?
И так было очевидно. Повариха что-то пробурчала, Джулия взяла со стола нечто, что я могла бы назвать половником, и уже потянулась к котлу, не мытому лет десять. Я обернулась и крикнула, уже не скрывая раздражения:
— Я сказала — в чистый котел!
Помня каждую секунду, что меня ждет какой-то охотник, и не испытывая по этому поводу сильных угрызений совести, я обошла столы. Джулия демонстративно гремела посудой, изображая, как она усиленно драит котел. Покаяния никто не хотел, как ни странно: молись себе и работать не надо. Я направилась в кладовую.
— Иди-ка сюда, — поманила я повариху. И все это время я кусала себе кончик языка: невозможно монашке употреблять слова и выражения, которые у меня норовили вырваться.
По идее, вонь должна была уменьшиться, но это в случае, если бы женщины сделали все как я сказала. Увидев, что испорченные клубни, которые вчера, как я видела лично, перебирали, свалены поверх клубней хороших, я рассвирепела.
— Я сказала это выбросить! Что тебе непонятно? Слово «выбросить»? Это значит: взять все испорченное, собрать и вынести за пределы монастыря!
Повариха зыркала злобным взглядом то на клубни, то на меня.
— Как же — испорченное, сестра. Есть еще можно! Мы вчера подумали, а Анриет и говорит — зачем выбрасывать, завтра как раз деткам и сва… рим.
Почему-то в этот самый момент мне пришла в голову мысль, что смертность в моем веке снизилась потому, что люди научились лучше просчитывать последствия своих поступков. Что я могла сделать с этой непроходимой дурой? Наверное, что угодно; если судить по похожим приютам в моем мире, я могла приказать засечь ее до смерти в назидание другим. И она не могла этого не знать. Но, вероятно, и мне стоило попробовать объяснить ей, чем подобная «бережливость» чревата.
— Послушай, — сказала я и даже не сквозь зубы. — Вот этим вот, — я указала на испорченные клубни, — ты и Анриет свели на нет все усилия вчерашнего дня. Мошки опять летают, а клубни продолжают гнить. Употреблять их в пищу опасно, тем более детям. Знаешь… — Вот теперь привести пример стоило обязательно, хотя я не была уверена, что картофель здесь — то, что на него так похоже — тот же, что и у нас, но это было не столь существенно, и только когда я уже начала говорить, сообразила, что случай отравления картофелем, год хранившимся в подвале в лондонской школе в семидесятые годы двадцатого века, может быть воспринят как рецепт. — Если кто-то из детей заболеет, я отправлю тебя на самую тяжелую работу, а когда все будут спать, ты будешь каяться.
Глаза женщины забегали. Кто бы и назвал меня бессердечной дрянью, но я и в прежней жизни мало полагалась на порядочность людей. Насмотрелась, скажем так, на бывших лучших друзей и некогда страстно влюбленных.
Стараясь сдержать все сильнее разгорающийся гнев, я отправилась в погреб. Повариха шла за мной.
— Все перебрать — с самого начала. — Я остановилась, оглядела пространство. — Здесь достаточно места, чтобы хранить все овощи и мясо. Наверху оставить только крупы, и вот что… чтобы не было мух, повесите горную полынь. — Откуда у меня это выплыло? Но неважно.
— Вонять же будет, святая сестра, — захныкала повариха.
— Там сейчас воняет! И мухи!
Приемлемо ли монашке периодически срываться на крик? Но Милосердная простит. Иначе не получается.
— В обед кухня должна сиять и все испорченное должно быть выброшено, — приказала