— Я отведу тебя к Игрейн.
— Но ведь ничего страшного не случилось, мать-настоятельница. Ни к чему будить сестру…
Тамзина тут же приколачивает меня взглядом к полу, и я знаю, что будет дальше, потому что она достает из потайного кармана просторной монашеской мантии цепочку из красных бусин, на которой болтается символ в виде подвешенного за одну ногу освежеванного человека.
Это — наш жертвенный Плачущий Руук.
Тот, что всю жизнь подставлял под удары кнута, предназначенные другим.
Тот, что проливал кровь вместо невинно убитых младенец и чистых душ.
Тот, кого изувечил Черный Кравес, притащил безкожного по обугленной земле и потом подвесил на Великом дубе, где Плачущий страдает до сих пор.
Красные камни на бусах — особенные, потому что они — это застывшие кровь, слезы и пот нашего жертвенного Руука.
И раз уж настоятельница Тамзина решила их достать, значит, меня ждет урок веры.
— Что говорит в двенадцатом откровении «Тома смирения», сестра Матильда?
— «В смирении мы принимаем наш путь, и не ждем покоя ни днем, ни ночью, потому что покой есть промедление» — произношу без заминки.
— Хорошо. Ты знаешь, почему я спросила тебя об этом… сейчас?
— Потому что если есть человек, нуждающийся в помощи, служители Плачущего не должны знать ни сна, ни покоя, пока не облегчат ношу его страданий, — тоже без пауз.
— Поэтому, Игрейн будет рада помочь тебе, как помогла бы любому, кто пришел в монастырь в поисках крова, защиты и помощи.
А таких под нашими стенами каждый день — просто тьма.
Чего мне только не приходилось делать на своем веку: и перевязывать раны, и отпиливать гниющие конечности, и поить «слезами сострадания» тех, кого уже нельзя было спасти.
Тамзина кивает, довольная тем, что я усвоила урок, мола поворачивается и идет по коридору.
Послушно семеню за ней, надеясь, что гроза, наконец, миновала.
Глава вторая
Игрейн — моя подруга.
Между сестрами такое не поощряется, потому что вера Плачущего учит нас любить всех одинаково, но я что-то сомневаюсь, что Рууку так уж не все равно на то, что пара его непорочных служительниц время от времени делятся друг с другом секретами и сплетнями.
Да да, даже у монахинь есть о чем поболтать за закрытой дверью.
— Ты правда молилась? — шепотом спрашивает Игрейн, с трудом подавляя зевок.
Она наносит на руку целебную мазь и мастерски перевязывает ее чистой полоской бинта.
— Просто уснула носом в книгу, — говорю тоже шепотом.
Мы пересматриваемся и в унисон прыскаем от смеха, тоже одновременно прикрывая рты ладонями.
Я не хочу врать Игрейн, потому что у нас с ней нет тайн друг от друга. И она точно знает обо мне кое-что более крамольное, чем какой-то очень не похожий на сон — сон.
А раз я сама решаю, что просто немного испугалась и спутала реальность с ночным маревом, то стоит ли раздувать из мухи слона? В купальне даже крови на полу не было, а ведь я была уверена, что она течет ручьем.
— Ты уже готова ехать на ярмарку? — Игрейн понижает голос до шепота. — От Орви были еще письма?
Я сразу грустнею и отрицательно мотаю головой.
Орви — это мое искушение. То самое, о котором написано в двенадцатом четверостишии «Божественных скрижалей». Потому что я — монашка, и хоть еще не прошла обряд отречения, мужчины для меня под запретом. Как и все, что может отвлечь меня от предназначения пожертвовать своей жизнь во благо тех, кто нуждается в помощи.
А Орви… Он такой…
Я мечтательно закатываю глаза и подпираю щеку кулаком.
— Последняя весточка была больше двух месяцев назад, — говорю погрустневшим голосом. — С тех пор — ни словечка, ни даже буковки. Почему мужчине обязательно нужно идти на войну? Почему он не может быть просто милым и добрым сыном лавочника и, как прежде, раз в неделю привозить на обмен ткани и столовую утварь?
Игрейн виновато пожимает плечами.
Год назад Орви ушел на войну, помогать нашему молодому королю Эвину Скай-Рингу укреплять границы королевства. С тех пор была всего пара писем, в каждом из которых он писал целые поэмы о суровой и полной опасностей военной жизни. Я зачитывала его весточки до дыр, заучивала слово в слово, потому что не могла рисковать и хранить их. Читала, зазубривала — и сжигала.
В последнем письме Орви пообещал быть на ежегодной Ярмарке и очень просил, чтобы я тоже обязательно приехала. Это было короткое и какое-то оборванное письмо, совсем не как обычно, и с тех пор между нами повисло гнетущее молчание.
— Тогда нужно спать, — уверенно говорит Игрейн и, быстро спрятав лекарские принадлежности, за руку тащит меня в комнату. — Чтобы Орви, когда увидит тебя завтра, обомлел и потерял голову.
— Скажешь тоже, — краснея, отмахиваюсь я.
Нужно ли говорить, что до самого утра так и не сомкнула глаз?
Боялась и тряслась, как осиновый лист, стоило представить, что во сне мне под кожу снова заберется какая-то порча и на этот раз все будет по-настоящему.
А с первым лучом солнца выскакиваю из постели и несусь в купальню — проверять, все ли в порядке с моей несчастной рукой. Кожа под повязкой была идеально чистой, сошла даже небольшая красота от воска, который я так и не поняла, откуда там взялся.
У монахинь Плачущего на все случаи жизни — одна одежда: длинное темно-серое одеяние с глубоким капюшоном, и белый платок, которым мы перевязываем голову, чтобы окружающие видели только наше лицо. Однажды, когда Орви вместе с отцом приехали в монастырь, случился какой-то переполох и нам удалось ускользнуть подальше ото всех, чтобы побыть наедине хотя бы минуту. Тогда он попросил развязать платок и долго просто смотрел, как я быстро переплетаю косу. Только, краснея, попросил срезать на память прядь волос, которые тут же спрятал в медальон на груди.
А я как-то не додумалась попросить у него что-то взамен.
Просто сидела и слушала, как он дышит, боясь лишний раз взглянуть в мою сторону.
Тогда я впервые в жизни разозлилась на свою участь монашки и вечного венца невинности. Я ведь ее не выбирала! Я просто… была еще одним младенцем, оставленным на пороге монастыря.
Когда солнце поднимается выше, настоятельница Тамзина пересчитывает всех нас, едущих на ярмарку, по головам. Всего пять человек, но этого достаточно, чтобы вести торговлю. Мы везем на продажу несколько бочонков молодых и выстоянных вин, десяток головок выдержанного сыра, сушеные целебные сборы, тончайшее тканое полотно, известное своим качеством на всю Артанию.
Это — мой второй выезд за стены монастыре. Впервые это случилось еще когда я была совсем маленькой, у меня случился приступ острой желудочной боли, и сердобольная настоятельница Анна сама отвезла меня в лечебницу, где из моего вздутого живота вырезали какой-то маленький гниющий отросток.
В этот раз я широко раскрываю глаза и впитываю каждый метр нового и неизвестного для меня мира.
— Что там? — спрашивает маленькая пухлая сестра Фьёрда, когда на перекрестке впереди появляется темное пятно крытого экипажа.
Я такие видела только в книгах монастырской библиотеки, за что после получила от настоятельницы двадцать ударов палками, потому что без спроса полезла в секцию «богохульных книг». Увы, наш человеколюбивый Руук в вере своей отрекался от всего рукотворного и «оживленного против воли богов», а, значит, даже самокатные экипажи и дирижабли, и механикусы моими сестрами по вере считали богомерзким искушением, и категорически отвергались.
Хвала Плачущему, экипаж тащила четверка лошадей.
Таких красивых и холеных, что на них засмотрелась даже настоятельница Тамзина и, если бы не окрик Игрейн, мы бы точно переехали вышедшего на дорогу высокого и красивого, как грех, белокурого мужчину в мундире элитных королевских гвардейцев.
Тамзина потянулась за своими бусами, наставница Анна зашептала молитву, пухлощекая Фьёрда закрыла лицо ладонями, и только мы с Игрейн уставились на красавчика во все глаза.