Этого не может быть, от этого можно сойти с ума. Я словно со стороны слышу собственный голос:
— Ты оставил мне записку?
— Написал какую-то глупость. Просто привет, смайлик и свое имя. Но ты перестала там бегать, — Алекс пожимает плечами. — Она, наверное, все еще там. Я имею в виду — записка. Сейчас, скорее всего, это просто размокшая скомканная бумажка.
Он оставил мне записку. Он оставил записку мне. Для меня. Мысль об этом, сам факт, что он заметил меня и думал обо мне дольше секунды, настолько меня потрясает, что ноги начинают дрожать, а руки немеют.
А потом мне становится страшно. Вот так это и начинается. Даже если он исцеленный, даже если он не опасен, это еще не значит, что мне ничто не угрожает. Так это начинается.
«Фаза первая: зацикленность на объекте; трудности с концентрацией; сухость во рту; испарина, потные ладони; головокружение, потеря ориентации в пространстве».
Мне становится дурно, и одновременно я чувствую облегчение. Так бывает, когда обнаруживаешь, что твоя самая страшная тайна всем известна и известна с самого начала. Все это время тетя Кэрол была права, мои учителя были правы и кузины тоже. В конечном итоге я пошла в мать. И это внутри меня, эта болезнь готова в любой момент начать разъедать меня изнутри, готова отравить мою кровь.
— Мне надо идти.
Я начинаю подниматься по склону, на этот раз почти бегом, но Алекс снова идет следом.
— Эй, не так быстро.
На вершине холма он протягивает руку и берет меня за запястье, чтобы я остановилась. Его прикосновение обжигает, я быстро отдергиваю руку.
— Лина, подожди секунду.
Я знаю, что не следует этого делать, но все-таки останавливаюсь. Это все из-за того, как он произносит мое имя, это действует на меня словно музыка.
— Тебе не надо волноваться, слышишь? Ты не должна бояться. — И снова у него дрогнул голос. — Я с тобой не заигрываю.
Я в замешательстве. «Заигрывание». Грязное слово. Он думает, что я думаю, будто он заигрывает.
— Я не… Я не думаю, что ты… я бы никогда не стала думать, что ты…
Слова натыкаются друг на друга, и теперь я уверена, что никакая темнота не в силах скрыть прилив крови к моему лицу.
Алекс наклоняет голову набок.
— Тогда ты со мной заигрываешь?
— Что? Нет… — невнятно бормочу я.
Я в панике, мозг работает вхолостую, я ведь даже не знаю, что такое «заигрывать». Я знаю только то, что написано об этом в учебниках. Я знаю, что это плохо. Возможно ли заигрывать и не знать, что заигрываешь? Он заигрывает? Левое веко дергается уже всерьез.
— Расслабься, — говорит Алекс и поднимает обе руки, как будто сдается, — я пошутил.
Он немного поворачивается влево, но при этом не перестает смотреть на меня. Луна освещает шрам на его шее — правильный белый треугольник, символ закона и порядка.
— Я не опасен, ты забыла? Я не могу причинить тебе вред.
Алекс говорит эти слова тихим ровным голосом, и я ему верю. Но сердце у меня в груди не собирается сбавлять обороты, мне кажется, оно готово взлететь и утащить меня вместе с собой.
Такое чувство у меня всегда возникает, когда я оказываюсь на Холме и смотрю вниз на Конгресс-стрит. Весь Портленд лежит позади меня, улицы переливаются зеленым и серым, издалека все кажется незнакомым и прекрасным. А потом я раскидываю руки и бегу, бегу вниз по склону холма, ветер бьет мне в лицо, а я даже не прилагаю никаких усилий, просто позволяю силе тяжести нести меня вперед.
От восторга не хватает дыхания, и я жду, когда закончится полет.
Вдруг я понимаю, какая вокруг тишина. Группа перестала играть, и толпа тоже притихла. Только ветер шуршит в траве. Мы стоим в пятидесяти футах за гребнем холма, отсюда не видно ни амбара, ни собравшихся на вечеринку людей, и я на секунду представляю, что, кроме нас, нет никого во всем городе, во всем мире.
Тонкие нити аккордов начинают плести в воздухе кружево музыки, она нежная и тихая, как дыхание, такая тихая, что сначала я даже принимаю ее за дуновение ветра. Эта музыка совершенно не похожа на ту, что звучала раньше, каждая нота раскручивается в ночном воздухе, как стеклянная или шелковая нить. И снова меня поражает, насколько она прекрасна и ни на что не похожа. Мне почему-то хочется плакать и смеяться одновременно.
Облако набегает на луну, и на лице Алекса пляшут тени. Он по-прежнему не сводит с меня глаз. Хотела бы я знать, о чем он сейчас думает.
— Это моя любимая песня, — говорит Алекс. — Ты когда-нибудь танцевала?
— Нет, — отвечаю я слишком уж категорично.
Алекс тихо смеется.
— Ничего. Я никому не скажу.
Я думаю о маме: вспоминаю ее заботливые руки, когда она скользила вместе со мной по паркету в нашем доме, как будто мы фигуристы; переливы ее голоса, когда она подпевала песням из проигрывателя; ее смех.
— Моя мама любила танцевать, — зачем-то говорю я и тут же об этом жалею.
Но Алекс не начинает расспрашивать и не насмехается. Он просто на меня смотрит. В какой-то момент мне кажется, что он хочет что-то сказать, но вместо этого он протягивает ко мне руку. Через ночь, через пустоту.
— А ты не хотела бы? — тихо, почти шепотом спрашивает он.
— Не хотела бы чего?
Сердце грохочет у меня в ушах, и, хотя между его рукой и моей еще несколько дюймов, мы оказываемся в одном энергетическом поле. Мне становится жарко, как будто мы прижаты друг к другу, ладонь к ладони, щека к щеке.
— Танцевать.
Алекс находит мою руку, притягивает к себе, последние дюймы между нами исчезают, и в эту секунду песня достигает кульминации.
Мы танцуем.
Все, даже самые великие события, начинается с чего-то незначительного. Землетрясение, уничтожившее целый город, зарождается от легкой дрожи в недрах земли. Музыку рождает вибрация. Наводнение в Портленде, которое случилось после двух месяцев беспрерывных дождей, началось с того, что в доки проник ручеек не шире пальца. Тогда, двадцать лет назад, затопило больше тысячи домов, потоки воды пронесли по улицам, как трофеи, покрышки, мешки с мусором, старую обувь, а потом еще не один месяц в воздухе воняло гнилью и плесенью.
И Господь сотворил Вселенную из атома не больше мысли.
Жизнь Грейс была разрушена из-за одного-единственного слова — «сочувствующие». Мой мир взорвался из-за другого слова — «самоубийство».
Поправка: тогда мой мир взорвался в первый раз.
Во второй раз мой мир взорвался тоже из-за одного только слова. Из-за слова, которое зародилось во мне и сорвалось губ, прежде чем я успела одуматься и удержать сто.
— Ты согласна встретиться со мной завтра? — такой был вопрос.