в Городищах… в Лугу, где цветные поля, десяток ветряных мельниц и даже зимой бывает радуга!
Я отряхнулась от снега, сбила грязь с валенок. И сказала с сомнением:
— Вообще-то, я с тобой не разговариваю.
Дезире тяжело вздохнул. Но тут мимо нас с визгом пронеслась белая машина скорой, меня окатило жидкой грязью с ног до головы, а один ком очень удачно попал лунному прямо в глаз, — и мы оба засмеялись, да так, что меня согнуло хохотом, и брызнули слёзы.
— В Браль, — заулыбалась я, вытирая варежкой мраморное лицо, — только если ты обещаешь радугу.
— Радугу, — согласился Дезире, — или что-нибудь лучше!
Его глаза светились теплом.
Это была, наверное, очень странная поездка, — мне казалось так даже несмотря на то, что не с чем было сравнить. Деньги, которые дал мне Гай, были слишком велики, чтобы я могла толком считать их в уме; они жгли руки неожиданной свободой, и я без особых размышлений купила себе ярко-розовый леденец с блёстками, фигурку мельницы из можжевельника и крупные бусы из цветного стекла. Дорога до столицы заняла у нас неделю вместо двух дней: я брала билет на небольшую часть пути, мы выходили в новом городе, подолгу гуляли и глазели на ерунду, ночевали в гостинице из тех, что подешевле, а наутро отправлялись дальше.
Я знала, — мы выглядим смешно и глупо, девушка в дрянной шубе, с чемоданом и сумкой на колёсиках, и выглядывающая из неё мраморная голова. Эта мысль приходила в голову изредка, когда я ловила на себе очередной взгляд или видела, как кто-нибудь, принюхавшись, щурился или отсаживался в сторону. Мысль приходила — и уходила.
Потому что назавтра мы уезжали, и в веренице сменяющих друг друга картинок не было ничего верного и ничего долгосрочного.
У них, у всех вокруг, была какая-то своя жизнь. Свои цели, свои планы, свои трудности и свои трагедии. Вот только я — выпала совсем из этой накатанной колеи чего-то нормального, выскользнула в оглушительную пустоту, в прозрачное ненастоящее. Вокруг — открыточные виды и дружелюбные города, которым я непременно чужая, и потому меня как будто бы нет; рядом — спутник, с которым хорошо болтать о ерунде и ничуть не хуже молчать о серьёзном.
Но молчать мне тогда совсем не хотелось. В Брале не было радуги, а цветочные поля белели нетронутым снегом, зато на пруду в центре города расчистили каток. Я примерно сто раз упала с коньков, а Дезире смотрел на меня со скамейки и потом ещё долго дразнил. В Суженске не было вообще ничего интересного, — крошечный унылый городок, выросший вокруг стекольного завода, — но как раз тогда поднялась такая метель, что гулять не очень-то и хотелось, и мы сидели вдвоём в маленьком номере и смотрели на то, как кружится за окном снег.
— Мне кажется, раньше я не любил зиму, — задумчиво сказал Дезире.
Каждый раз, когда лунный пытался о чём-нибудь вспомнить, на него нападала вдруг меланхолия. Зато всё остальное время он был неизменно бодр и сыпал дурацкими предложениями, и, наверное, поэтому в такие моменты у меня остро щемило сердце.
— Смотри, как красиво.
Я погладила его по мраморным волосам. И Дезире согласился:
— Красиво.
— А я люблю. Зиму. И чтобы на санках по склону — ухх!.. И на подъёмниках… краше всего, наверное, осенью. Но когда снег, и ветки в высоких-высоких шапках, всё становится такое сказочное. И узоры на стекле! И пахнет совсем иначе. Пахнет, знаешь… солнцем. Холодно, а пахнет — солнцем. Почему так?
— Может быть, для баланса? Чтобы по справедливости.
Он смотрел вместе со мной за окно. Так странно: я говорю, и от моего дыхания — мутное облако на стекле. Он говорит, а стекло так и стоит чистое, прозрачное, перечёркнутое только следами от скребка.
— Справедливости?..
— Ну, должно же быть что-то.
«Нет ни смысла, ни справедливости», — так сказала Меленея. Ни смысла, ни справедливости.
Ни смысла, ни справедливости.
Я гнала горькие мысли много дней, но теперь они подкатили к горлу, вцепились в него холодными пальцами, и от этого в носу застрял воздух, а глаза прикрыло пеленой. Задрожали губы; пальцы стиснули пуговки на рукавах платья. Я прислонилась лбом к стеклу, а оно холодное-холодное, и от этого вдруг спокойнее.
Я не хотела жаловаться. И вспоминать её вот так, между делом, в дурной, по правде, компании бывшего друга — тоже. Но всё равно я облизнула губы и спросила хрипло:
— Почему… всё вот так? Зачем? Она ничего плохого не сделала. Неудачно упала с лестницы, когда… что-то там с бедром, я не знаю точно. Работала столько лет, бегала, если не знать — и не скажешь, что хромая. И потом… вот так. За что?
— Мне… очень жаль. Если бы я мог что-то…
— Никто ничего не мог! Никто никогда ничего не может! Она слегла совсем и лежала три года. Фельдшер сказал знаешь как? «Отмучилась». Но она не… она не должна была мучиться. Всё это так быть… не должно.
Она была молодец, моя тётка Сати. Она как-то очень рано смирилась с этим дурацким «проклятием» и ни разу даже не съездила на танцы в Биц; вместо этого она дружила с половиной города, служила телефонисткой, а до аварии даже вела субботний эфир на местном радио. Из больницы она вышла спустя почти четыре месяца, похудевшая до безобразия и всё такая же жизнерадостная, как и раньше; забрала нас с Гаем от соседей, нашла кого-то залатать крышу, и потом…
Я сама не заметила, когда начала рассказывать, и когда плакать — тоже. Я сидела на корточках у окна, уперевшись подбородком в подоконник, а за окном косыми серыми росчерками падал снег, мелкий и плотный, и через сплошную муть полз, гудя проводами, упрямый троллейбус.
Мраморная голова рядом со мной не была… предметом, каким стало мёртвое тело тёти Сати.
— Я думаю, она в лучшем месте, — серьёзно сказал Дезире.
Я засмеялась.
— Где это? В земле?
— Она вернулась в свет, — рассеянно сказал лунный. Он смотрел мимо меня, и синие глаза отражались в стекле двумя парами странных пятен. — Мы все возвращаемся.
— Она двоедушница.
— Ну и что? В самом истоке мы все одинаковые… её зверь ушёл в призрачный мир, а она сама вернулась в свет. Слилась с потоком беспредельного сияния. И вечностью.
— Так только у лунных, — я упрямо тряхнула головой. — А мы просто умираем, да и всё. Дорога заканчивается.
— Где заканчиваются дороги, остаётся свет.
Мне не хотелось с ним спорить. Колдунам