с удовольствием меня придушил. Мне хотелось пить и смыть кровь. Я пошла было к двери, Миловидова сквозь зубы сказала:
— Я думала, я готова тебя убить. Я ошибалась.
— Ревнуешь Ветлицкого? — я обернулась и смотрела на нее безразлично. — Он мне не нужен.
Миловидова встала. В правой руке она что-то сжимала, и память услужливо подсказала, как один раз она уже подкрадывалась ко мне.
— Ну еще бы. Ты себе отхватила настоящего князя, Сенцова. Ты же красавица. Вот только скажи мне, надолго ли?
За моей спиной открылась дверь — Окольная, ее можно узнать по духам. Миловидова осторожно, боясь расплескать, поднимала руку с какой-то склянкой, и за мгновение до того, как содержимое выплеснулось мне на лицо, я рванулась к ней и с силой ударила по запястью ребром ладони.
Кто-то истошно кричал — Миловидова, корчась на полу, и на обезображенное лицо ее было страшно смотреть, Софья — «нет-нет, я не хочу в тюрьму, что ты наделала!», Окольная, Штаубе, которая вбежала и тут же попятилась, пока не уперлась спиной в шкаф, и губы ее безостановочно что-то шептали.
По ковру рассыпались капли крови и выжженные напрочь кислотой мелкие пятна, а потом появилось неожиданно много людей, и на плечо мне легла тяжелая рука.
— Жил очень бедный человек. У него были старенький домик, сварливая теща, болезненная жена, шестеро вечно голодных детей, и не знал бедняга, что ему делать. Пошел он к известному мудрецу… «Купи козу», — посоветовал мудрец, и бедолага взмолился: «Мы ютимся в каморке и нам нечего есть!». Мудрец настаивал, человек подчинился и купил на последние деньги козу. Проходит неделя, другая, прибегает он к мудрецу: «Я думал, ты дашь мне хороший совет, но стало все еще хуже — грязь, вонь, жена ругается, дети плачут, теще негде спать…». «Продай козу», — спокойно ответил мудрец, и через неделю человек пришел к нему снова: «Ты не представляешь, как мне помог, как же теперь хорошо стало!». Вот, козочка. Тебе понравилось?
Ответа не было, и одиночная тюремная камера пропадала за пеленой безнадежных слез. Серые стены, дверь с зарешеченным окном, чадящая лампа и тишина. Сюда не долетало ни звука, словно случился апокалипсис и в целом мире я осталась одна.
Меня вывел из учительской скромно одетый господин средних лет, провел мимо с ужасом глядящих на меня людей, усадил в казенную карету, и последний, кого я видела, был отец Павел, и ни одобрения, ни порицания в его глазах я прочесть не могла.
Лязгнула решетка, окошко открылось, охранник забрал пустые миски, я подумала — сейчас он поставит ночной горшок, но в окошко с шелестом влетели вечерняя газета и конверт, и решетка захлопнулась. Я приподняла голову от рогожи, служившей подушкой, и больше не пошевелилась.
Под потолком — крошечное окно, залепленное мокрым снегом, но когда я в первый день попыталась в него заглянуть, увидела неприступные стены. От окна до двери четыре шага, от стены до стены — три, узкая, покрытая соломой и дерюгой койка, стол, привинченный к полу наглухо, стул и деревянная ложка — вот и все удобства.
Вместо ведра, возле которого в общих камерах спали те, кому иное место по иерархии не полагалось, два раза в день приносили обычный ночной горшок, а потом забирали. График выдачи горшка с нуждами моего организма совпадал не всегда, и тогда в дело шла все та же газета.
До того, как пустить газету в расход, я ее все же читала, и надо отдать местной журналистике должное — они знали толк и в сенсациях, и в умении не говорить публике больше, чем ей надо знать.
Заговор в Академии благородных девиц был на первых страницах. Восхвалялись коллежские советники — на следующий день уже статские — Начесов и Щекочихин, правда, без упоминания ведомств, в которых они служили. Отдавалось должное полковнику жандармерии Ветлицкому — Владыка, ему-то за что? С подчеркнутой сухостью сообщалось об аресте ее сиятельства, бывшей фрейлины ее императорского величества, княгини Елизаветы Аркадьевны Мориц, а также классной дамы Каролины Францевны Штаубе, писали о «незначительных беспорядках», возникших в пригороде, где имели обыкновение селиться подданные одного из нижнеальменских княжеств. Был отозван посол этого княжества и арестованы несколько чиновников посольства, куда-то сгоряча сунули ноту протеста, делегация княжества отправилась прямиком в Санкт-Петерштадт, курфюрст во всеуслышание принес императорской семье извинения.
Журналист с говорящим именем Я. Окаянный просвещал, что в случае гибели наследника Алексея и возможного наследника — впрочем, на день публикации было уже известно, что ее императорское величество благополучно разрешилась от бремени мальчиком, которого назвали Петром — наследование престола перешло бы ко второй линии. Дядьев император давно лишился, но кузен был удачно женат на родной племяннице нижнеальменского курфюрста. Я. Окаянный недоумевал, на какое влияние в империи рассчитывали заговорщики, и я с Окаянным соглашалась.
Отбрешется ли курфюрст, мне было без разницы.
Пресса не забыла про финансовые махинации. Примерно так, как я и предполагала: нужным людям стало известно о растрате, Мориц шантажировали, попрекали альменским происхождением, она пошла на сговор. Штаубе ради денег была готова на все. Больше никто в академии к заговору был не причастен, но намекали, что некий бывший учитель дает показания. Про Анну Алмазову не говорили ни слова.
«Бабий заговор» — в сердцах обозвал это действо Ветлицкий, припечатав баб дурами, и был прав. В задачи Штаубе входило устранить Лопухову и Бородину, которые в любой момент могли сделать то, что я сделала позже — натравить проверку, но Штаубе не придумала ничего лучше обвинения обеих дам в том, что задумывалось на самом деле. С одной стороны, это было гарантией, что Лопухову и Бородину нейтрализуют сами власти, с другой… Знала ли Мориц до последнего дня, что мое появление было отнюдь не случайным? А Штаубе играла великолепно, тут уж просто мое почтение.
Я не знала, где они — в той же тюрьме, что и я, или их отвезли в другое место. В моей камере было тепло, здесь топили, пища была не хуже, чем у воспитанниц, мне привезли сменную одежду и один раз под присмотром дюжей бабы отвели мыться — душевая для арестантов не уступала той, что была у учителей и классных дам. Так хорошо заботятся о заключенных или так скверно было с Академией благородных девиц?
Обо мне забыли — немудрено. Когда творится политика и две страны на грани войны, до двух бывших пансионерок, не поделивших женатого мужика, никому дела нет.