Вот как Генри описывает притон на Генри-стрит (куда Джун привела Джин, чтобы та жила вместе с ними):
Постель не застилается целый день, на нее можно залезть прямо в туфлях, простыни смяты. Вместо полотенца мы используем грязные рубашки. Белье меняется редко. Раковины засорены разным мусором. Моем посуду в тазу, который уже стал жирным и грязным. В ванной всегда холодно, как в холодильнике. Ломаем мебель, чтобы было что бросить в камин. Жалюзи опущены, окна не мыли уже целую вечность, царит погребальная атмосфера. На полу гипсовая крошка, инструменты, какие-то картины, книги, окурки, мусор, грязная посуда. Джин целыми днями ходит по дому в верхней одежде. Джун — полуголая, жалуется на холод.
Какое все это имеет отношение ко мне, как мне это понять? Ту жизнь, которой живет Джун, я не пойму никогда, моя же полна тайн и слепящей красоты. Это доказывает, что на все на свете можно посмотреть с разных сторон, даже во мне есть другое, темное, «я», которое сейчас жаждет чего-то низкого, животного.
Я пишу Генри:
Ты говоришь: «У Андре Жида — ум, у Достоевского — что-то другое, и именно то, что я вижу у Достоевского, имеет самое большое значение». И для тебя, и для меня высшая радость возникает не тогда, когда торжествует разум, а наоборот, когда мы теряем голову, причем оба сходим с ума по одному и тому же поводу — от любви. Мы сходим с ума от Джун…
Расскажи мне что-нибудь. Ты ощущаешь в себе что-то ужасное, мрачное. Твое воображение привлекают определенные темные образы. Ты действительно сказал Берте, что жить с Джун для тебя — все равно что таскать за собой труп? Тебя действительно беспокоят неврозы и болезнь Джун или ты просто клянешь все то, что делает тебя ее рабом?
Я борюсь за Генри, не хочу его потерять, и в то же время жажду, чтобы наши отношения с Джун остались нашим с ней драгоценным секретом.
Вчера в кафе он пытался выпытать у меня подробности наших отношений. Это меня обижало и бесило. Я пришла домой и написала длинное и страстное письмо. Если бы он показал это письмо Джун, я бы ее потеряла. Генри не может заставить меня меньше любить ее, но он может мучить меня, доказывая, что она нереальна, что у нее нет собственного «я», что Джун как таковой вообще не существует, а есть только образ, созданный его разумом и моей поэтичностью. Он говорил о том, как легко можно на нее влиять и как легко она поддается любому влиянию Джин, той женщины из Нью-Йорка. Это было для меня пыткой.
Потом он сказал:
— Ты обманываешь меня, не говоришь всей правды.
А я ничего не ответила. Неужели он возненавидит меня? Когда мы только познакомились, он был так добр и отзывчив. Все его тело ощущало мое присутствие, оно реагировало на меня. Он заинтересованно подавался вперед, чтобы поскорее увидеть, какую книгу я ему принесла. Мы оба ликовали. Он даже забывал допить свой кофе.
Я разрываюсь между красотой Джун и сверхъестественным талантом Генри. Я предана им обоим, каждому по-своему, и каждому из них принадлежит маленькая частичка меня. Но Джун я люблю без всякой причины, ни за что, как сумасшедшая. Генри дарует мне жизнь, Джун — смерть. Я должна выбрать, но не могу. Отдать Генри все те чувства, которые я испытываю к Джун, значит отдать ему мое тело и душу.
Из письма к Генри:
Возможно, ты этого не понял, но сегодня ты впервые вырвал меня из мечты. Все твои замечания по поводу Джун и рассказы о ней никогда не задевали меня. Ничто не могло повлиять на меня, пока ты не коснулся самого источника моего страха: Джун и влияние Джин на нее. Какой ужас я испытываю, когда вспоминаю ее слова и то, как важны для нее достоинства других, всех тех, кто ценит ее красоту. Даже граф Бруга — это создание Джин. Когда мы были вместе, Джун говорила: «Придумай, что мы будем делать вместе». Я была готова отдать ей все, что когда-то создала: дом, одежду, драгоценности, даже свое творчество, мысли, самую жизнь. Я готова работать только ради нее.
Пойми меня. Я ее обожаю, я принимаю в ней все, лишь бы она была рядом. Не могу только согласиться с тем, что Джун не существует (я писала об этом в ту ночь, когда мы познакомились). Не говори мне, что нет никакой Джун, только физическое тело. Не говори мне этого. Ты ведь жил с ней.
До сегодняшнего дня я не боялась того, что мы с тобой можем обнаружить, если начнем думать вместе. Но сколько яда ты излил на меня! Возможно, даже весь, что был в твоей душе! Ты тоже этого боишься? Порождения твоего ума навязчивы и одновременно обманчивы? Ты боишься этого обмана чувств и борешься с ним грубыми словами? Скажи мне, что она не просто прекрасный призрак. Иногда, когда мы разговариваем, я чувствую, что мы пытаемся ощутить ее реальность, поверить, что она настоящая. Но даже для нас она не подлинная, даже для тебя — а ведь ты обладал ею. Да и для меня, которую она целовала.
Хьюго читает один из моих дневников периода Джона Эрскина, с бульвара Сюше, и едва не плачет от жалости ко мне, понимая, что я жила в Доме Мертвых. Я не могла оживить его, пока я чуть не ушла к Джону и едва не покончила с собой.
От Генри приходят все новые и новые письма, отрывки из романа, цитаты, замечания о прослушанных произведениях Дебюсси и Равеля — и все это написано на оборотной стороне меню маленьких ресторанчиков в бедных кварталах. Поток реализма, его избыток в соотношении с воображаемым миром, который становится все меньше. Генри никогда не пожертвует ни единым мгновением своей жизни ради работы. Он всегда торопится, он пишет о своей работе и потому не старается, он пишет больше писем, чем книг, его сильнее занимают исследования, чем творчество. Но, несмотря на это, его последняя книга, в которой больше логики, чем интуиции, состоящая из цепи ассоциаций и воспоминаний, очень хороша. Он создал собственного Пруста, отбросив поэзию и музыку.
Я окунулась в непристойность и грязь его мира — «дерьмо, шлюхи, ублюдки, хуи и пизды» — и снова пытаюсь выбраться. Сегодняшний симфонический концерт усилил отчужденность. Я пишу Джун. Невозможно. Я не нахожу слов. Делаю невероятное усилие, чтобы в моем воображении возникла она, ее образ. И когда я прихожу домой, Эмилия говорит:
— Есть письмо для сеньориты.
Я бегу наверх, в надежде, что это письмо от Генри.
Я хочу быть поэтичной в творчестве, хочу подняться на уровень реализма Генри и Джона. Я мечтаю сразиться с ними, поразить, уничтожить. Меня ставят в тупик и одновременно притягивают в Генри всплески воображения, творческой фантазии, озарение, позволяющее ему проникать в самую сущность человека, внезапные приступы мечтательности. Все это сиюминутно. И в то же время очень глубоко. Если избавиться от немецкого реалиста, человека, который «отстаивает дерьмо», как говорит Уомбли Болд, получишь живого мечтателя. Он может одновременно произносить самые нежные и самые отвратительные слова. Но даже его нежность опасна, потому что когда он пишет, то делает это без любви, желая только высмеять, атаковать, уничтожить. Он всегда настроен против чего-то. Гнев побуждает его к действию. А я, наоборот, всегда за что-то. Гнев отравляет мое существование. Я люблю, люблю, люблю.