…На этот раз я подходил к зданию станции как бы с тыла, со стороны узкоколейки.
На той стороне рельсовых путей ещё стояли вагон-заки, прицепленные к товарняку с лесом. Их только что разгрузили, — около них неторопливо расхаживали конвойные с винтовками наготове, в добротных белых тулупах, но уже распахнутых свободно, — по-весеннему.
Большая же часть конвоиров заталкивала последних заключенных из партии прибывших в большой загон вроде овечьего размером с половину футбольного поля и обнесённого по периметру прочным забором из колючей проволоки на деревянных столбах.
Особенностью этого этапа оказалось изрядное количество женщин, которые должны были ждать пересылки. Я застал самый конец «сортировки»…Вертухаи‹$F Вертухаи — прозвище вооруженных охранников в лагерях.› заперли за пересыльными зеками ворота. На поле были натрушены неряшливые кучи недопрелого сена. На них присаживались, кто посильней, а остальные утаптывали себе местечко и пристраивались, полусидя-полулёжа прямо на снегу.
— Ну, чего зенки пялишь, шнырь болотный? — вдруг грубо окликнул меня из-за ограды какой-то мужик в серой унылой шапке с подвязанными на подбородке ушами. — Закурить нема?
Я молча покачал головой, и зек отвалил в сторону.
Опушка сосновой рощицы с молодым подлеском, который невольно маскировал меня, доходила почти до дальней стороны ограды. Между нею и «колючкой» оставалось несколько метров свободного пространства, так что мне всё было отчётливо видно. Мужиков, понятное дело, набилось заметно больше. Женщины же зечки, которым на их половине загона было довольно свободно, почему-то сгрудились именно у внутренней колючей проволоки, которая и разделяла два «отсека». Слышались короткие смешки, этакий шелестящий хохоток с женской половины, матерок и шуточки — с мужской…
— Эй, мужички! — раздался хрипловатый голос с непонятными мне игривыми вибрирующими интонациями. — А ну, кто побаловаться хочет?!
И вот… словно бы белые вспышки так и ударили меня по глазам!
Неподалёку от того места, где я застыл, колючая проволока, разделявшая мужскую и женскую половины закута, не то заметно провисла, не то специально была раздвинута чьими-то предусмотрительными руками. И вот между двумя рядками проволоки, ощетинившейся ржавыми колючками, с некоторым интервалом друг от дружки, шеренгой, выставились наружу голые бабьи зады! Своим потрясённым, но цепким мальчишеским взглядом я насчитал их десятка полтора, словно диковинных размеров репины, выложенные на прилавок в овощном ряду…
— Эй, зуёк! — окликнул меня то ли прокуренный, то ли простуженный, но определённо ласковый женский голос. — Перелезай к нам! Такому мальчику я как хошь дала бы…
Пронёсся недружный, необидный хохоток её товарок, которые ещё не начали заниматься своим «делом».
«Поморка… — пронеслось у меня в голове. — С Заонежья или с Терского берега. Там юнгашей зуйками кличут…»
— Глянь-кось, девки! Парнишечка баской, да ещё и вольняшка!
Незаметно для себя я почти вплотную приблизился к колючке, ограждавшей загон, притянутый к ней, словно сапожный гвоздик к магниту…
И эти обнаженные бабьи задницы, бесстыдно и самозабвенно подставленные весеннему небу и солнцу, то и дело перекрывались как бы чёрными шторками — это к ним пристраивались, припаивались, склещиваясь, мужские тощие и жилистые, словно бы прикопчённые, зады в приспущенных стёганых ватных штанах, засаленных как тюленья кожа…
Конечно, я сразу понял, что происходит! Я был деревенским мальчишкой, почти что первобытным порождением природы, и неоднократно с восторгом и замиранием сердца наблюдал, как храпя и вскидывая гигантскими копытами, роняя с замшевых губ клочья желтоватой пены, громоздился на кобылий круп обезумевший жеребец с налитыми кровью ошалелыми белками; или как заслуженный вонючий козёл со спутанной бородой, старчески кхекая, обихаживал нашу кормилицу, белую козу Майку с грустными карими глазами; а уж про собак, сцепившихся паровозиком на потеху детворы со всей округи, — тут и говорить нечего!
Но тут — по моим глазам, глазам разумного человеческого детёныша, что есть сил било невероятное зрелище массовой человеческой случки! Люди, две природных половины человечества, потомки сотворённых Богом, временные и случайные соседи по пересылке, не знавшие имён или хотя бы кличек, вступали в мимолётный контакт, даже не видя лиц друг друга…
Раздавались только вздохи, стоны, вопли, повизгивания, сиплое прерывистое дыхание, и иногда процеженный сквозь зубы хриплый возглас: «Давай, курва, подмахивай!»
Такая согбенная призывная поза, — ладони обхватывают собственные ноги под коленями или локти упираются в колени — в народе называлась «воронкой кверху». Но вот с мужской стороны заканчивались ритмические качания, потом опять словно бы отходила чёрная шторка, и снова открывалась голубому небу и моему оторопевшему взгляду слепящая белая плоть…
Впрочем, «белая» — это не совсем точно: оказывается, и самая что ни на есть белизна женских тел имеет множество вполне уловимых оттенков — с желтизной, как топлёное в русской печи молоко, смугловатый, словно бы от лёгкого загара, сероватый, словно припорошённый пеплом, с отливом в голубизну, наконец — чисто сливочного вида или напоминающие свежеподсиненные и постеленные на снег льняные скатерти…
— Эх, паренёк… — скорбно, но внятно прошептала пожилая женщина в глухом чёрном платке. — Не смотрел бы ты на наше горюшко женское…
Лицо её было строгим и вытянутым, как потемневшие образы в киоте моей бабки. И лишь слеза, пробежавшая по её морщинистой щеке, не могла бы — живая! — скатиться с иконы…
Но совет запоздал.
Тогда впервые в своей коротенькой, как воробьиный скок, жизнёшке я ощутил то, что чувствует, по всей вероятности, дерево, когда в него ударяет молния: я затрясся до потери пульса, до неудержимого и сладостного содрогания, и что-то с неописуемой силой рванулось из меня! Я с тайным стыдом и обмиранием сердца ощутил нечто липкое и мокрое у себя в штанах внизу живота. Короче говоря, я впервые в своей жизни «пустил бельца»…
Я помнил об этом мгновении всю мою дальнейшую жизнь, — жизнь нормального мужчины, на пути которого, конечно же, встречались женщины. Но о том, самом первом моём потрясении я не мог ни забыть, ни перешибить его силой новых впечатлений и богатого сексуального опыта. Они, эти впечатления, видимо, никак не могли наложиться на обожжённую тем неистовым оргазмом кожицу моей души (или — тела?!), в которую было не то, что впечатано, а выжжено калёным железом, как на теле клеймёного животного, тавро с твёрдой зарубцевавшейся корочкой…