4
Я проснулась от жалобного мяуканья голодного Осборна. Открыла холодильник, достала банку кошачьей еды и накормила его. Потом принялась жадно хлебать молоко прямо из большого пакета. Ужасно пересохло в горле. Меня все еще пошатывало. Быстро убрав со стола остатки вчерашнего «пиршества», я вернулась в постель. Пол был такой холодный, что меня пробрала дрожь. А ледяное молоко, казалось, заморозило все мое нутро. Завернуться в мягкую простыню — и снова попытаться заснуть… Я слегка раздвинула жалюзи и посмотрела на улицу через щелку. Дождь… Кажется, зарядил на весь день. Я почувствовала себя счастливой и засунула телефон в шкаф. Дождь идет с утра, так что теперь весь день у нас будет похожим на вечер.
Я скользнула под бочок к Спуну и свернулась под одеялом. Его голое тело было лучше самой чудесной, самой шелковистой простыни.
— Кажется, дождь шумит?… — пробормотал он.
— Проснулся?
— У-гу.
— Думаю, на весь день.
— У меня такое чувство, что я покойник.
— Что, слабость?
Спун посмотрел на себя в большое зеркало, стоявшее у кровати.
— Похмелье.
— У меня тоже. Будем разлагаться дальше?
— У-гу.
Подложив под щеку руку, Спун принялся ласкать мое тело. От удовольствия я зажмурилась, как кошка.
— Ты — моя чудесная простыня, — призналась я.
Спун рассмеялся.
— А ты — мое шерстяное одеяло.
Спун походил на неотесанного, диковатого подростка, бормочущего что-то о любви. Было очевидно, что он совершенно не искушен в подобных делах. Он приводил меня в странный восторг — точно так же я просто млею от скверного, в общем, певца Чета Бейкера. Когда я слышу его завывания, я просто таю, как кусок сахара.
Дождь все шел. А Спун все покусывал мое ухо. Серег на мне в то утро не было, и я ощущала, как сквозь дырку в ухе просачивается слюна.
Спун спросил, в какое время дня мне больше нравится заниматься сексом. Чтобы польстить ему, я подхалимски сказала «в любое». А он сказал, что ему больше нравится утром. А особенно — дождливым утром. «Таким, как это», — уточнила я, и он с сочувственной нежностью подметил, что я «даже в таких вещах не смыслю».
Спун впился губами в мою шею с такой силой, словно хотел содрать с меня кожу. На ней тут же расползлись фиолетовые прожилки — ну прямо паутина. Я с вожделеньем ждала, когда паук высосет сердце Спуна. Но потом расслабилась, отвлеклась от таких страшных мыслей.
Мне начинало нравиться, что я — игрушка в руках Спуна. Капризный ребенок ломает и бросает ее, а игрушке по душе испытываемая боль…
Спун потянулся, чтобы поставить диск на проигрыватель. Ну конечно, в такой день непременно Телониус Монк! Звуки фортепьяно журчали как струи дождя. Удовольствие закончилось.
Я бросила взгляд на черное, словно обгоревшее, тело Спуна, приподнявшегося на кровати. И мне вспомнился брат Руфус из романа Джеймса Болдуина.[3] Он молча вопрошал под звуки саксофона: «Ты полюбишь меня?» Спун не нуждался ни в каких саксофонах. Он мог сказать все, что хотел, языком своего тела. Ради него я бы стала алкоголичкой и проституткой… Но я не желаю, чтобы он был «котом». Потому что тогда будет нельзя уродовать шею продажной шлюхи засосами…
— Когда я еще не трахался с бабами, один парень мне все объяснил: сказал, что у них между ног дырка, вот туда и нужно засовывать палку. Ну, я и решил, что там здоровенная такая дырища! Вот уж намучился по первому разу… Никак не мог попасть. Даже подумал, что у той девки вообще ничего такого нет! Я же не знал, что нужно самому расстараться…
От этого рассказа я совершенно расслабилась.
— А теперь знаешь, что и куда?
— Ну-у, да… Теперь не приходится пальцем нащупывать. Дырка сама надевается.
Дырка… Да она же живая! Она дышит… Если поднести к ней зеркальце, то оно затуманится… Я хотела сказать все это Спуну, но не смогла издать ни звука. Мои голосовые связки вечно подводят меня в самый неподходящий момент. Например, как сейчас.
— У тебя кожа цвета черного дерева.
Самый несчастливый, но самый прекрасный цвет. Сколько бы я ни жарилась на солнце, у меня никогда и близко такого не получается. Но если на этой черной коже сделать надрез, то выступит красная кровь. А когда Спун любит меня, его черное тело извергает белую сперму.
Его голова лежит у меня между ног. Я вдруг почувствовала безутешную грусть. Сейчас голова Спуна покоится между моих ног. На ней густо растут жесткие, как пружинки, волосы. Его похожий на огромную улитку язык слизывает мою кожу — слой за слоем. Всякий раз, сжимая коленями его голову, я чувствую, как меня царапает золотая серьга. Она всегда мешает мне, но Спун носит ее, потому что она ему очень к лицу. По его спине ручьем бежит пот. Там, за впадинкой — задница Спуна. Мне всегда страшно трогать ее рукой. Мне кажется, что если просунуть ладонь между его ягодицами, я уже никогда не вытащу ее снова. Если только не отрубить руку по кисть.
Такая вот мощная задница. И я стану как девочка в красных башмачках из сказки Андерсена, которая все плясала и плясала, и не могла остановиться, пока ей не отрубили ноги… Но я буду плясать, не останавливаясь… Ведь я не хочу потерять. Не хочу потерять эти путы, стягивающие меня.
— Она вкуснее всего, когда истекает соком! — заявил Спун, нарушив течение моих мыслей. Он всегда говорит только о том, что имеет отношение к его телесным отправлениям. У него не бывает мыслей. Его слова выражают только реакции организма. Иными словами, он танцует не потому, что играет музыка. Музыка становится нужна, когда его тело начинает танцевать. А сейчас он извлекает музыку из моего тела, танцуя по нему языком.
Язык Спуна поистине не знает устали. Соки моего тела, как подогретое молоко, взбухают, переполняя лоно.
— А знаешь, как трахаются коты?
— NO! Не знаю.
Я вдруг ощутила спиной тяжесть Спуна. Жесткие волосы, росшие у него на груди, так впились в мою кожу, что я едва не заплакала. Спун, наклонившись к моему левому плечу, вцепился в него зубами.
— Ты что делаешь? Больно же!
— Вот ты, небось, и не знаешь, как это бывает у котов! Они всегда кусают самок за шкирку, так что шерсть летит клочьями. Прямо-таки выгрызают ее.
— Что, правда?
— Ну да. А кошки орут как резаные.
— Вот так? — спросила я, изобразив истошное мяуканье. Но тут же кошачий мяв перерос в мой собственный вопль. Потому что я познала блаженство, вынудив Спуна взять меня силой.
Я бросила взгляд в зеркало, стоявшее у кровати. В нем отразилась белая сбившаяся простыня, на ней — я сама. Отражение было похоже на выцветшую фотографию. Потом все это накрыла сверху еще одна простыня — моя любимая, чудесного черного цвета, и фотография тотчас же обрела четкие контуры. Стала такой, как надо. А потом я и вовсе перестала различать, где белое, а где черное, и в помутненном сознании алели только пятна моих накрашенных ногтей, отражавшихся в зеркале. Я завывала, как кошка.