иудеев, и кровь, капающая с крестов, бесконечной чередой простирающихся до туманно-розового горизонта. Это было абстрактно и красиво.
В них же были удивление и легкая неприязнь. Вполне конкретно — по отношению ко мне. И легкая вспышка радости по отношению к Вадиму. Тут же исчезнувшая, как будто залитая пеной отстраненности, выпущенной из ее трезвого мозга как из огнетушителя.
— Марина… Это тебе. — Моя рука блеснула кольцом, ее — погасила этот блеск. Она взяла розу и хрипловато поблагодарила. Прижала ее к щеке — бледной, желто-коричневой. Похожей на лежалый абрикос. Такой нежной. Я поцеловала ее в эту щеку, и она неожиданно ответила мне. Равнодушно и холодно, просто приветствуя.
Вадим стоял в стороне. Я понимала, что что-то не так, мне казалось, что он расстроен немного. Слишком уж медленно он снимал пиджак и, словно опасаясь ее поцелуя, низко опустил голову. Она стояла и смотрела на него — так, как смотрят на потерянную и найденную вновь вещь. Изучают все ее царапины, изменения, забытые черты и думают, как же это можно было ее потерять — такую любимую, самую лучшую, такую нужную. А вот он на нее смотреть не хотел.
Он сказал потом, что в шоке был от того, что она так изменилась. Все-таки они пять лет не виделись, и каждый день из этих пяти лет отразился на ее лице. Он говорил, а я кинулась на ее защиту — мне было обидно, что он ее так раскритиковал.
А тогда мы прошли на кухню — просторную, увешанную тяжеленными полками, уставленную мебелью. Хозяйка из нее была отменная — на всем, на чем только оставалось место, стояли обрезанные пакеты из-под молока. В них росли цветочки — кактусы, бессмертники, что-то еще, такое же тоскливое и невыразительное, так подходящее к ее одинокой жизни. Мне так грустно стало, когда я взглянула на эти пакеты, — я вдруг впервые поняла, что не хочу стареть.
Она сделала кофе. Очень хороший, крепкий, густой. Она стояла около плиты спиной к нам, и я видела толстую перепонку бюстгальтера, просвечивающую сквозь футболку, и тяжело опущенные плечи, и лопатки, выступающие беспомощно, кричащие о том, что ее никто давно не обнимал. Похожие не на крылья пробивающиеся, а на накинутый на спину тяжеленный хомут.
Они говорили о чем-то, но я не прислушивалась — разговор был о деле, и это мне было неинтересно. Единственное, что меня смущало и настораживало, это насмешливый и скептический взгляд Вадима, но я уверена была, что только одна это замечаю. Для нее же он говорил комплименты, хвалил журнал — она принесла пару номеров из комнаты, — расспрашивал что-то про объем статьи, о которой она просила. А потом поток вопросов иссяк, и молчание давило на уши, шумело, как фон в плохо озвученных фильмах. И тогда я решила, что пора вступать в разговор.
— Как ваш ребенок, Марина?
Она оживилась заметно — теперь она смотрела на меня уже без той неприязни, что раньше, и притащила огромные альбомы с фотографиями. Вадим обреченно закатил глаза, а я улыбнулась хитро и стала расспрашивать о каждой. После первого альбома мы стали друзьями. А после второго она готова была бы идти в театр в моем обществе — если бы мне это пришло в голову. Или пригласить меня к себе на день рождения — как еще можно выразить высшую степень доверия? Вадим усмехался в своей манере. И огоньки рыжие, прыгающие в его глазах, подбадривали меня.
— Я посмотрю квартиру, ладно, Марин? Все-таки столько лет здесь прожил, ностальгия. И лоджию тоже. О’кей?
Меня всегда поражало его умение почувствовать ситуацию. Вот и сейчас он понял, что надо оставить нас одних. Его спина — широкая прямая спина уверенного в себе человека, очерченная дорогой тонкой шерстью водолазки, — растворилась в темноте коридора.
Он неторопливо вышел, а мы сидели и улыбались. Ее волосы переливались в свете заката медно-рыжим — дождик перестал, за огромным, вымытым им окном было плотное, твердо-желтое небо, и солнце на плоской черной тарелке горизонта лежало располовиненное, расколотое, как арбуз. Скоро от него останется четверть, — когда ночь, любящая сладкое, примется за ужин, — а потом и вообще ничего. И ее волосы тоже потухнут, потемнеют в ночной прохладе.
— Простите, что явилась без приглашения.
— Аня, обращайся ко мне на ты. А то я сразу чувствую, какая стала старая.
— Ты очень хорошо выглядишь. Вадим говорил, что ты красивая, но я не думала, что настолько.
Она смотрела на меня с удивлением. Сейчас она и вправду была красива — глаза стали еще огромней, свет заходящего солнца делал ее румяней и губам придавал розовый блеск и свежесть. Ей нельзя было дать больше тридцати. Ну тридцати двух.
— Он говорил, что я красивая? — Для нее все-таки было важно его мнение. Я не ошибалась, когда говорила, что кое-что она сохранила в душе, кое-какие чувства. Они были пришиты к ее розовому сердцу холодным и колючим перламутровым бисером.
— Да. Я видела фотографии. Я часто их рассматриваю. Ты на них другая — но тоже красивая. Хотя сейчас ты нравишься мне больше. Ты более взрослая, и красота у тебя зрелая…
— Да брось, Ань. Я стесняюсь. — Она отмахнулась шутливо, но так, словно не хотела, чтобы я перестала говорить. — Хотя мне часто такое приходилось слышать…
Она давно не разговаривала с человеком, который мало про нее знал. Ей так хотелось рассказать про себя что-то, во что она поверила бы сама и заставила бы поверить собеседника. Вадим на эту роль не подходил — он знал много. А вот я была идеальна, с ее точки зрения. Она ведь не в курсе была, что я тоже кое-что слышала.
— Знаешь, я так устала от внимания мужчин, если честно. Это, конечно, нескромно звучит, Ань, но это правда. Мне это неинтересно совершенно. Для меня сейчас главное — дом, ребенок. А мужики… Да ну их, одинаковые они все.
Она покачала головой, поправила выбившуюся из зализанной гладкой прически прядь.
— У нас часто всякие солидные люди бывают — журнал все-таки. Ну там с рекламой кому помочь, пару словечек черкнуть. И вот так неприятно это, знаешь — попросит о чем, а у самого глазки загораются при виде женщины симпатичной. — Она споткнулась на этом слове, словно хотела сказать что-то большее, но застеснялась. — Сразу в ресторан зовет, достаток свой показать, начинает деньгами швыряться, оркестру песни заказывает, а они для него играют. Унизительно — смотреть противно. У самого дети, семья, а он развлекается. А я так не могу.