И лицо ее вдруг озарилось приветливой улыбкой.
— Да, меня охватывает ужас, когда я представляю себе, что женщина, которую я люблю, которая отвечала мне взаимной любовью, может без всякой жалости ко мне отдаться другому. Но ведь мне не остается выбора! Что ж, если я эту женщину люблю, безумно люблю! Гордо отвернуться от нее — и в горделивом сознании своей силы погибнуть, пустить себе пулю в лоб?
Я ношу в душе два идеала женщин. Если мне не удается найти свой благородный, ясный, как солнце, идеал женщины — жены верной и доброй, готовой делить со мной все, что мне судила судьба, — я не хочу ничего половинчатого и бесцветного! — тогда я предпочитаю отдаться женщине, лишенной добродетели, верности, жалости. Такая женщина в эгоистической величавости своей отвечает моему второму идеалу. Если мне не дано изведать счастье любви во всей его полноте, то я хочу испить до дна ее страдания, ее муки — тогда я хочу, чтобы женщина, которую я люблю, меня оскорбляла, мне изменяла… и, чем более жестоко, тем лучше. И это — наслаждение!
— В уме ли вы! — воскликнула Ванда.
— Я так люблю вас — всей душой, всеми помыслами! — что только вблизи вас я и могу жить, если жить я должен. Только одним с вами воздухом я и могу дышать. Выбирайте же для меня какой хотите идеал. Сделайте из меня, что хотите — своего мужа или своего раба.
— Хорошо же! — сказала Ванда, нахмуривая свои тонкие, но энергично очерченные брови. — Иметь всецело в своей власти человека, который меня интересует, который меня любит, — я представляю себе, что это должно быть весело; в развлечениях у меня, по крайней мере, недостатка не будет. Вы были так неосторожны, что предоставили выбор мне. Так вот, я выбираю: я хочу, чтоб вы были моим рабом, я сделаю из вас игрушку для себя!
— О, сделайте! — воскликнул я со смешанным чувством ужаса и восторга. — Если брак может быть основан только на полном равенстве и согласии, зато противоположности порождают самые сильные страсти. Мы с вами — противоположности, настроенные почти враждебно друг против друга. Отсюда та сильная любовь моя к вам, которая представляет частью ненависть, частью — страх.
Но при таких отношениях одна из сторон должна быть молотом, другая — наковальней. Я хочу быть наковальней. Я не мог бы быть счастлив, если бы должен был смотреть на ту, которую люблю, сверху вниз. Я хочу любить женщину, которую я мог бы боготворить, — а это возможно только в таком случае, если она будет жестока ко мне.
— Что вы, Северин! — воскликнула Ванда почти гневно. — Разве вы считаете меня способной поступать дурно с человеком, который любит меня так, как любите вы, — которого я сама люблю?
— Почему же нет, если я оттого буду только сильнее боготворить вас? Истинно любить можно только то, что выше нас, — женщину, которая подчинит нас себе властью красоты, темперамента, ума, силы воли, — которая будет нашим деспотом.
— Вас, значит, привлекает то, что других отталкивает?
— Да, это так. В этом именно моя странность.
— Ну, в конце концов, во всех наших страстях нет ничего исключительного и странного: кому же, в самом деле, не нравятся красивые меха? И кто же не знает и не чувствует, как близко родственны друг другу сладострастие и жестокость?
— Но во мне все это развито в высшей степени.
— Это доказывает, что над вами разум имеет мало власти и что у вас мягкая, податливая, чувственная натура.
— Разве и мученики были натуры мягкие и чувственные?
— Мученики?
— Наоборот, это были натуры сверхчувственные — метафизики, находившие наслаждение в страдании, искавшие самых страшных мучений, даже смерти, — так, как другие ищут радости. К таким сверхчувственным натурам принадлежу и я, сударыня.
— Берегитесь же! Как бы вам не сделаться при этом и мучеником любви, мучеником женщины …
* * *
Мы сидим на маленьком балконе Ванды прохладной, душистой летней ночью, и над нами стелется двойная кровля. Поближе — зеленый потолок из вьющихся растений, и в вышине — усеянный бесчисленным множеством звезд небосвод. Из парка доносится тихое, жалобное, влюбленное, призывное мяуканье кошки, а я сижу на скамейке у ног моей богини и рассказываю ей о своем детстве.
— И тогда уже у вас проявлялись эти странности? — спросила Ванда.
— О, да. Я не помню времени, когда у меня их не было. Еще в колыбели, как мне рассказывала впоследствии моя мать, я проявлял «сверхчувственность»: я не выносил здоровую грудь кормилицы и меня вынуждены были вскормить козьим молоком. Маленьким мальчиком я обнаруживал загадочную робость перед женщинами, в которой таилось, в сущности, ненормальное влечение к ним.
Серые своды и полутьма церкви тревожно настраивали меня, а вид блестящих алтарей и образов святых внушали мне настоящий страх. Зато я устремлялся тайком, как к запретной радости, к гипсовой статуе Венеры, стоявшей в небольшой библиотечной комнате моего отца, становился перед ней на колени и возносил к ней молитвы, которым меня научили, — «Отче наш», «Богородицу» и «Верую».
Однажды я ночью сошел с кроватки, чтобы отправиться к ней. Луна светила мне и освещала богиню бледно-голубым холодным светом. Я распростерся перед ней и целовал ее холодные ноги, как, мне случалось видеть, наши крестьяне целовали стопы мертвого Спасителя.
Непобедимая страсть овладела мною.
Я взобрался повыше, обнял прекрасное холодное тело и поцеловал холодные губы. Вдруг меня охватил невыразимый ужас, и я убежал. Всю ночь мне снилось потом, что богиня стоит против моей постели и грозит мне поднятой рукой.
Меня рано начали учить; таким образом, я скоро поступил в гимназию и там со страстью воспринимал все, что мог мне преподать античный мир. Очень скоро я освоился с богами Греции лучше, чем с религией Христа; вместе с Парисом я отдавал Венере роковое яблоко, видел горящую Трою и следовал за Одиссеем в его странствиях. Античные образы всякой красоты глубоко запечатлевались в моей душе, оттого в том возрасте, когда все мальчики бывают грубы и грязны, я питал непреодолимое отвращение ко всему низменному, пошлому, некрасивому.
Но всего более низменными и некрасивыми казались мне, подрастающему юноше, любовные отношения к женщине — такие, какими они мне представились на первых порах, в самом простейшем своем проявлении. Я избегал всякого соприкосновения с прекрасным полом — словом, я был сверхчувствен до сумасшествия.
К моей матери поступила — мне было тогда лет четырнадцать приблизительно — новая горничная, прелестное существо, молодая, хорошенькая и роскошно сложенная. Однажды утром, когда я сидел за своим Тацитом, увлекаясь добродетелями древних германцев, девочка подметала мою комнату. Вдруг она остановилась, нагнулась ко мне, не выпуская щетки из рук, и пара полных, свежих, восхитительных губ прижались к моим. Поцелуй влюбленной маленькой кошки обжег меня всего, но я поднял свою «Германию», как щит против соблазнительницы, и, возмущенный, вышел из комнаты.