Тут-то Роман Филиппович стал побаиваться своей дочери.
Наружность Ани была очень эффектна: на улице, в театре все невольно обращали на нее внимание.
Молодежь, впервые попадавшая в дом Травичей, сразу влюблялась в эту гордую, красивую девушку, но потом, Бог знает почему, оказывалась в свите одной из ее младших сестер, а Аня разливала чай и намазывала бутерброды для всей этой компании.
Роман Филиппович любил выезжать с дочерью — ее принимали за «его даму», и ему это льстило.
Он стал любить дочь.
Его мимолетные интрижки не нарушали семейного мира.
Варвара Семеновна была далека от мысли, что ее Рома, который так красиво говорит о нравственных устоях, мог пошаливать на стороне.
Аня это замечала и мучительно боялась, чтобы эти «шалости» не дошли до матери.
Роман Филиппович, меряя гостиную большими шагами, ерошил свои густые кудри, в которых за последние две-три недели появилось несколько серебряных нитей. «Очевидно, Аня опять что-нибудь узнала», — вертелось у него в голове. — И кто это только сплетничает? Уж не его ли помощник Крутиков?»
Роману Филипповичу на этот раз захотелось, чтобы даже его товарищи не знали о его увлечении.
На этот раз это серьезно.
Эта женщина «захватила» его, захватила сразу, словно окружила какой-то жгучей атмосферой.
Ведь надо же когда-нибудь испытать это чувство!
А это чувство — какой-то туман, и в этом тумане носится перед ним гибкая фигура, в блестящей чешуе, с мантильей через плечо и красной розой в белых зубах.
Кармен, совершенная Кармен!
Да, женщины такого рода, страстные, огненные, коварные, всегда влекли его к себе, а «эта» — какая-то дикая, сконцентрированная страсть!
Он женился девственником. Что он понимал в женщинах? О, будь она его женой, он бы и не взглянул на других!
С первого взгляда, когда она вышла на сцену «испанской проходью», как выразился один его приятель, она ошеломила его. К концу ее «болеро» он уже бросал ей цветы, подсунутые услужливой цветочницей, и неистово аплодировал.
Он чувствует, что теперь ему нет возврата.
Он знает, что зарвался и в нравственном, и в материальном отношении, запустил дела…
Он проиграл крупный процесс благодаря тому, что помчался за ней в Москву…
А что будет, когда кончится ее ангажемент?
При этой мысли Роман Филиппович даже вздрогнул и еще быстрее зашагал по комнате.
До жены дошли какие-то сплетни, она так взволновалась, что слегла… Он прекрасно знает, что может успокоить ее одним словом, ему стоит просидеть дома два-три вечера…
Два-три вечера! А что будет происходить «там»? Этот высокий гусар… она вчера бросила цветок… он стал ее упрекать… она щелкнула ему под нос кастаньетами и показала язык.
Он сам сознает, что имеет слишком мало прав для ревности…
О, если бы у него было сейчас десять-пятнадцать тысяч! Он бы ее «инсталлировал» в уютной квартирке, и тогда было бы другое дело.
А теперь… эти ужины, подарки, цветы — стоят дорого, а не дают ему никаких прав на нее!
Да, все это стоит очень дорого… он истратил большую часть «тех» денег… но это пустяки… он пополнит… конечно, пополнит.
— Отец, когда мама проснется, ты, пожалуйста, поди к ней.
Он вздрагивает:
— Послушай, Аня, что такое у вас там случилось?
— Вчера у нас была madame Задонко и что-то сказала маме, ты знаешь, какая Задонко сплетница, — неохотно говорит Аня, поправляя у зеркала бандо своих темных волос, пышно лежащих по сторонам ее высокого белого лба.
— Что же она сказала?
— Меня это не касается, отец, это — твое дело… я прошу тебя только успокоить маму.
— Как же, не зная дела…
— Отец, ты знаешь.
— Да что это, наконец, за фокусы! — топает он ногой. — Чего ты ломаешься? Говори толком.
Аня поворачивает к нему свою лебединую шею:
— Не заставляй меня говорить о том, что меня очень тяготит, папа.
— Слушай, Анна, — вспыхивает Роман Филиппович, — ты забрала слишком много воли… Если я был всегда снисходителен к тебе, еще не значит, что ты можешь делать мне дерзкие намеки.
Аня молча двинулась к двери.
— Стой! Я, наконец, хочу знать правду! — закричал он нервно.
— Прости, отец, я не понимаю, почему ты непременно хочешь этого разговора? Нам будет обоим неприятно и тяжело, — и она снова поворачивается уйти.
— Стой. Я тебя спрашиваю, на каком основании ты, моя дочь, позволяешь себе делать указания, как я должен поступать, и намекать на то, что тебя не касается?
— Ты сам дал мне это право.
— Я?
— Да, ты. Ты всегда говорил нам, что между детьми и родителями никогда не должно быть тайн и недомолвок, что все должны быть откровенны…
— Да, дети должны быть откровенны.
— А родители — нет?
— Есть много вещей, которых вы, по молодости лет, не можете понять и даже не должны понимать, особенно девушки.
— Я бы была рада не понимать многого, — со вздохом говорит Аня, — но ты сам, отец, так старательно объяснял мне грязь жизни, ты мне рассказывал много того, чего бы я не хотела знать, давал читать книги, которые, рисуя грязь, пользы не приносят.
— Нет, знание жизни приносит пользу. В наш век девушка должна знать жизнь. Ты и без меня прекрасно знала, что детей не ангелы приносят.
— Это-то я знала, но зачем мне было это знать в какой-то… ну… «игровой» форме. Ты, не стесняясь моим присутствием, говорил со своими товарищами разные двусмысленности, давая им право говорить мне их; зачем мне было знать вещи, о которых, может быть, не знает и мама… На меня это не производит впечатления, а Оля и Лида иногда слушают тебя во все уши, а ты не стесняешься и перед ними. Почем ты знаешь, может быть, твои слова возбудят в них нездоровое любопытство?
— Дочь моя! Вы идете по стопам мамаши, вы делаете отличные успехи в педагогике, — сказал он насмешливо.
Аня нахмурила свои густые брови.
— Тебе не стыдно, отец? — вдруг спросила она.
Он вскочил:
— Это из рук вон, наконец! Я запрещаю тебе впутываться в мои дела! Я запрещаю делать мне замечания… Ты — не судья мне, дети — не судьи своим родителям! Ничего не понимая, судить нельзя! Слышишь? Кто может осудить человека, который не знал молодости, который всю жизнь отдавал семье. Закрывал глаза на все соблазны, душил в себе чувства во имя долга. Человек всю, всю свою молодость провел в заботах о куске хлеба для этой семьи, когда ни одна минута не принадлежала ему! Он терял личность, терял свое «я»; тупел между самоваром, счетом из лавки и грязными пеленками… Может этот человек наконец сказать: «Теперь я хочу жить! Дайте мне глотнуть воздуха! Отдайте мне мою личность, мое „я“! Неужели я должен отказаться от всего, чем красна жизнь? От света, от чистого вольного воздуха, от ароматов цветов, когда все кругом живет…»
— Папа, тебе сорок восемь лет…
Он ударил кулаком по столу:
— Скажи, пожалуйста, что важнее — душа и наружность в человеке или его метрическое свидетельство? Кто же даст мне мои лета? Да я моложе в десять раз этих ваших «молодых людей», ваших поклонников: лысых, изжившихся, изверившихся… Отчего, если я женился рано и дети мои уже выросли, я должен отказаться от жизни? Вы желаете жить — я, я даю вам эту возможность, даю вам без забот учиться, развиваться, веселиться… Как вы смеете вмешиваться в мою жизнь?
— А мама?
— Мама! Что же, ты не видишь, что мать твоя никогда не хотела быть женщиной? А теперь в сорок три года и подавно…
— Отец, Кантурская была годом старше мамы…
— Еще Кантурскую приплели! — вдруг смутился он. — Ну, допустим, что это была бы правда. Я не справлялся с ее метрикой, а ты сама могла видеть, что твоя мама выглядит старухой в сравнении с Кантурской.
— Мама не заботится о своей наружности, не подкрашивается, не делает дорогих туалетов.
— Да какое мне дело, что делает женщина, чтобы быть красивой и изящной!.. Твоя мать никогда не была женщиной. Она с каким-то упорством и в молодости одевалась как можно безобразнее, желая показать всем, что она выше этих «женских слабостей». Милая моя, все мужчины будут говорить комплименты твоему уму, а любовь понесут другой — той, которая изящнее, кокетливее, которая более «женщина».
— Да, ты говорил один раз, что идеал женщины — это Фрина и Аспазия.
— Да — идеал! Что ты от меня хочешь, наконец?
— Я просила бы тебя не развивать этой идеи, как прошлый раз, при Оле и Лиде… Они и так говорят такие вещи, что мне становится страшно за них.
— Значит, я перед своими взрослыми дочерьми должен говорить сентенциями из нравоучительных книжек для юношества?
— Да уж лучше бы…
— Великолепно! Значит, я должен был давать вам читать «Розовую библиотеку», скрывать или искажать правду жизни, внушать моим дочерям, что идеал и назначение девушки — выйти замуж за солидного молодого человека, служащего начальником отделения; лучшее блаженство — детки, говорящие по-французски, кружок приличных знакомых… обстановочка… винт по тысячной? Скажи, это твой идеал? Этого ты хочешь для себя и твоих сестер?