Штейнбах замирает от ужаса. Пальцы его разом цепенеют.
— Тоже опьяняюще… Только… у меня голова кружится. И сердце стучит… Точно дурман нюхаешь… Вы видели цветок дурмана? Вы такой же… ядовитый.
— Противный?
— Д-да… Прекрасный… Но… Противный…
Они оба смеются. Он с облегчением.
— Я боюсь, что была когда-то собакой. В другом мире, в прошлой жизни. Вы верите в переселение душ? Я верю. Ха! Ха!.. У меня так развито обоняние! Оттого я так люблю цветы, меха. Я не знаю цветка без запаха. У всех есть самый тонкий. И у людей тоже. У Сони один, у дядюшки другой. У одних милый, у других противный…
Шелестящие звуки и шорохи наполняют парк.
— Дождь идет, — говорит Штейнбах огорченно. — Как быть? Где ваш зонтик?
— Ах, он весь в дырочках! Я всегда без зонтика. Я не боюсь дождя.
— Но вы промокнете. Простудитесь. Хотите? (он замирает на мгновение, испуганный своей смелостью и радостью, которая его охватывает). Хотите вы… переждать в доме?
— Где? Где?
— У меня в доме…
— Ах, как это хорошо! Я давно хотела его видеть. Пойдемте скорей! Скорей!
— Какое великолепие! — говорит Маня, останавливаясь в кабинете перед оригиналами Рембрандта, Дюрера и Ван Дейка.
— Отец особенно любил этих художников. Моя мать родом из Голландии. Это в ее память. Вообще здесь нет ничего моего. Все это вкусы и страсти отца. На всем остался отпечаток его крупной души. Я здесь такой же гость, как и вы.
Он садится на мягкий пуф, у ее ног. И берет ее руки в свои.
Она молчит, подавленная впечатлениями. Никогда вблизи не видала она такого богатства.
Обстановка у Горленко и Лизогубов кажется теперь такой мизерной! И как свободно движется и дышит здесь этот «жид», как сказала бы Вера Филипповна… «Есть лица, созданные для богатства, А я Золушка-замарашка, — говорит она себе. — Мои юбка и туфли здесь ужасны. Как он этого не замечает?»
Она грезит наяву. Как странно ей сидеть здесь, на этой тахте, крытой персидскими коврами!
Точно во сне… Нет, она не Золушка. Она принцессa. А вот ее вассал, у ее ног. Красивый. Немножко страшный. Но покорный. Точно коршун на цепи, готовый выпустить свои когти.
— Как ваше имя? — словно в пьесе спрашивает он ее.
— Вербена…
— Н-нет… Серьезно… Скажите, кто вы?
— Зачем? Так лучше… У меня вульгарное имя. И так хорошо, что мы ничего не знаем друг о друге! Ни о прошлом, ни о чем.
Он улыбается.
— Вы думаете, у меня нет прошлого? Вы так думаете? А Ян?
Ее левая бровь поднята выше правой… Такое капризное личико!
— О, да!.. Это страшно много! — говорит он серьезно. — Он обогатил вашу душу. Он умел дарить.
— Объясните! — Она придвигается к нему.
Ее пыльные старые туфельки пачкают его колени. Но эта близость не тревожит ее теперь. Когда они говорят о Яне, он словно тут, с ними. Любовь к нему сближает их души. Создает атмосферу света и доверия.
— Есть люди, которые всю жизнь обречены давать окружающим свою душу. Их мало. Есть такие, что умеют только брать у других. Их миллионы. Ян был щедр, как князь. Его натура была сокровищницей, откуда все черпали пригоршнями. И уходили счастливые. Поэтому его нельзя забыть.
— А вы?
— Что я?
— Вы… даете? Или только берете у других?
— Моя жизнь — это сплошная ирония. Мне было мало отпущено судьбой талантов, энергии, жизнерадостности… желаний… Я — потомок вырождающейся семьи…. Я последний в своем роде. Мы — евреи — быстро вырождаемся. Быть может, потому, что борьба за жизнь слишком тяжело дается. Впрочем, о моей семье этого нельзя сказать. Еще в XII веке предки моей матери, Девидсоны, ссужали деньгами королей и лордов. А при Елизавете Английской они были в почете при дворе. Мы никогда не знали унижений и нужды… этих проклятий, тяготеющих над еврейством… Тем не менее яд вырождения отравил нашу кровь. И я обречен с колыбели.
Он смолкает, опустив синеватые веки. Горестно изогнулись черные брови.
О, как больно! Как жалко его слушать! Каким предчувствием томится ее душа! Как ей хочется поцеловать этот большой лоб, эти трагические брови!
— Вы не похожи на отца! Вы удивительно похожи на вашего дядю!
— Как? Вы разве его знаете?
Тень проходит по его чертам. И как бы падает на щеки Мани. Они бледнеют. Блеск ее глаз меркнет внезапно. И он это видит.
Маня закрывает глаза. Ей хочется плакать. Отчего это так холодно стало вдруг? Хорошо бы согреться! Спрятать голову на его груди… Почувствовать себя любимой… Вспоминается Ян…
Вдруг горячая слеза капает на руки Штейнбаха. Он вздрагивает и поднимает голову.
— Вы плачете? О чем?
— Мне вас жалко… не знаю… отчего… И себя жалко… И вас… Нет, не глядите на меня! У меня сейчас распухнет нос, и я буду страшная. Ну, скорее! Говорите что-нибудь еще!
— Вербена, как вас зовут люди?
Она смеется.
— Маней… Видите, как просто! Зовите и вы меня Маней! Все-таки это не так ужасно, как Марья Сергеевна. Фи!.. Вообще, до чего возмутительно, что родители сами выбирают нам имена! Почему бы ж крестить нас, когда мы вырастаем? Если бы меня звали Прасковья или Настасья, я лишила бы себя жизни. А вас как зовут?
— Марк…
— Марк… Марк… — повторяет она, прислушиваясь и, как птичка, качая головой. — Это хорошо звучит. Напоминает Рим. А как дальше? Нет, нет, молчите!.. (Она кладет ему руку на губы.) Я боюсь, что дальше будет Мироныч, Львович, Борисыч… что-нибудь невозможно еврейское… Ха!.. Ха!.. (Она вспыхивает.) Вы не обижаетесь? Не сердитесь?
— Вы не любите евреев? Не отвечайте… Я это чувствую. Вы не можете их любить. Они неэстетичны.
— Ради Бога, не сердитесь! Но это правда. Я все время стараюсь забыть, что вы — еврей. И мне это удается. Вы так прекрасны! Так аристократичны. Знаете? Здесь на селе был студент с чудным именем Измаил. А эти безвкусные.
— Жиды, — подсказывает Штейнбах.
Маня опять вспыхивает и теряется.
— Простите! Это дурная привычка. У Горленко все так говорят. А эти евреи зовут его Зяма… Они лишены чутья. И зачем они всех называют уменьшительными именами? Как это нелепо! Зяма… Это напоминает что-то плоское, ползучее… вроде червяка… А у него была такая огневая душа! А как жаль, что именно вас не зовут Измаил!
Она задумывается на мгновение.
— Кстати, я слышала, что каждый человек над поминает какое-нибудь животное. Я сама среди гимназисток встречала кошек, коров, овец и крыс. Это самые распространенные типы. А вы похожи на коршуна. Видели вы в Зоологическом саду, в клетке, этих трех хищников? Когда подходишь, они зорко и надменно глядят тебе в лицо. У них глаза так близко-близко поставлены! И как будто брови взмахнули над ними, хотя и нет бровей. Какие они красивые и гордые! И какой позор для человека, что он запер их в клетку!
Вдруг она вспоминает.
— Постойте! Вы говорили о себе и о Яне… Не можете ли вы докончить? Я вас прервала…
«Она не так непосредственна, как я полагал», — удивленно думает Штейнбах.
— Я вам напомню. Почему вы не любите людей?
— Они ко мне безжалостны. У меня в детстве была робкая и нежная душа. Они сделали из меня циника. Самая грубая лесть, самое грубое игнорирование моей собственной личности. Ненасытная алчность. Ничем не прикрытый расчет. Вот что я видел кругом себя в те годы, когда ищешь друга, когда веришь в человека, когда ждешь любви. Если б я был беден, я нашел бы, быть может, друзей, любовь, интерес к себе. Но я был мешок с деньгами. От меня ничего не ждали. У меня ничего не просили, кроме золота. Отдельные люди и целые партии бились из-за меня, как будто я был высший приз в жизни! Все добивались власти надо мной. Но искали не меня. Даже женщины любили меня сквозь призму моих миллионов. Во все эти долгие годы я не встретил человека, который подошел бы ко мне без расчета, с глубоким интересом к моей душе. Меня всюду встречают восхищенные взгляды и провожает шепот. Но я знаю цену этому вниманию. «Вот идет Штейнбах… Миллионер Штейнбах…» — говорят на моем пути. Если б вы знали, как мучительно цепляться за иллюзии! И терять их внезапно. Из-за одного случайно сорвавшегося слова, из-за блеска глаз, бессознательной мимики! Если б вы знали, что значит целовать прелестное лицо в безумной жажде забвения! Слышать слова любви и ничему не верить! Моя жизнь — ирония. Я ничего не значу без богатства. И это богатство я проклинаю. Мой отец находил удовлетворение в власти над людьми. Он упивался ею… Но разве это власть? Ян — бедный, оборванный, не имевший крова над головою, — царил в душах людей. И даже из могилы его заветы звучат в сердце тех, кто принял его веру. Я — нищий перед Яном. И… я давно банкрот. Как охотно сбросил бы я с себя все эти золотые цепи! Но разве я — господин своей жизни? Нет рабства ужаснее моего! Каждый вправе прийти ко мне в любой час, когда я хочу быть один, когда хочу помечтать, когда хочу отдохнуть. Каждый вправе нарушить с грубой бесцеремонностью мое настроение и изложить мне свои просьбы… Нет! Свои требования. У меня все требуют. А я должен выслушивать каждого… видеть плоские лица, пожимать ненужные руки… Положение обязывает! Так началось еще с университета. Сколько раз я мечтал за этот год развязаться с заводом! Продать его, передать. Нет! Волосы встают дыбом, когда вспомнишь, какая гора обязанностей лежит на моих плечах! Обязанностей перед обществом, перед народом, перед уездом, перед властями… Какой гул и ропот! Увещевания губернатора… Ахи, удивленные взгляды… «Конечно, я болен? Все это нервы. Надо отдохнуть…» Благосостояние края!.. О, Боже мой! Я связан по рукам и ногам всевозможными обязательствами. Куда бы я ни ехал, меня преследуют телеграммы, срочные ответы, деловые письма. Сколько надо прочесть ежедневно! Сколько ответить! Всюду управляющие. Но у них нет инициативы. Отец железной рукой держал все нити. Все привыкли только к подчинению. Я был счастливее при отце. Я мог уезжать и жить инкогнито за границей. Ах, я устал!