Однако я придумывала совсем другие истории, куда более интересные. Например, что отец не умер, а исчез. Уехал в дальнее странствие! Я мечтала о хорошей работе и красавце-муже. Я прекрасно умела выдумывать. Я твердила, что все будет именно так, и начинала в это верить. Но я была всего лишь сиротой и не могла похвастать благородным происхождением. Даже в самых сумасшедших фантазиях будущее не представлялось мне в розовых тонах. В лучшем случае я могла стать женой славного купца или служащей небольшого магазина. Но разве мог кто-то запретить мне мечтать о великом и прекрасном? И я мечтала дни напролет, что есть силы. Я больше не была букашкой, я представляла себя спящей великаншей, ждущей своего часа…
«Гордыня — это грех, моя Жанетта», — говорила мама, когда ей удавалось проникнуть в мои мысли. Матерям иногда дано улавливать то, что от них всеми силами пытаются скрыть.
Мой земляк, верзила Адриен с красным худым лицом, который заглядывался на каждую юбку, начиная с моей, говорил, что я веду себя как святоша и что такой прекрасный цветок, как я, заслуживает гораздо большего, чем работа на мануфактуре или в доме священника. Этот парень производил впечатление человека низкого и заурядного, в его мыслях и речах царил хаос. Однажды он слишком недвусмысленно приблизился ко мне, заявив, что у него на меня виды. Виды… я ничего не поняла, но догадалась. И хотя знала, что мой городок и мое происхождение не сулят мне молочных рек и кисельных берегов, все же не могла представить себя женой этого сумасброда. На этот раз это он окунулся в сумасшедшие мечты. Адриен ходил за мной долго, несмотря на мои резкие отказы.
Думаю, именно с того времени я стала замечать на себе взгляды мужчин. Не преувеличивая, могу сказать, что многим я приходилась по вкусу. Но их знаки внимания не производили на меня большого впечатления. Я чувствовала скорее изумление, затем стеснение и стыд. В семье Бертен не принято было подшучивать над женским целомудрием.
В то время дела наши оставляли желать лучшего. Со смертью отца нам пришлось покинуть мрачные комнаты в отеле Марешоссе. Мы переехали на улицу Басс, в квартиру еще менее привлекательную и еще более сырую. Стоило пройти даже небольшому дождику, как сквозь потолок и стены начинала сочиться вода. А в Пикардии дожди идут довольно часто.
Трудно сказать, что было более неприятным: непрекращающиеся потоки воды или стойкий запах грязи и гнили.
Два или три года я прожила с матерью, двумя сестрами и младшим братом в квартале, названия которого даже не помню. Спертый воздух там всегда был пронизан резкими запахами. Я вспоминаю лавки ремесленников, теснящиеся в маленьких улочках, откуда не видно даже неба. Поистине беспросветное существование.
Жан-Лоран и я любили играть в этом лабиринте улиц и переулков. Мы часто подворачивали лодыжки на отвратительных мостовых, наши ноги скользили по грязи. Но лечить нас все равно было некому. И мы привыкли обходиться без этого, поскольку были в том возрасте, когда ничего не страшно, пока есть мама и пока желудок более или менее полон.
Конечно, мать мечтала о том, чтобы ее детям повезло больше, чем ей самой и чем всем ее землякам, чьи жизни были отданы мануфактуре Ван Робе. И когда отец Лерминье пришел к маме просить отдать меня в приходскую школу, чтобы я получила по крайней мере начальное образование, она охотно согласилась. Это было вознаграждением за ее работу по хозяйству в доме священника, которую мать выполняла из чистого великодушия.
— Это пойдет тебе на пользу, моя Жанетта…
Мама поздравила меня с заслугой, которая принадлежала вовсе не мне.
— У тебя есть дар нравиться людям. Это хорошо, моя девочка.
Я с гордостью учила алфавит и правила орфографии. Но изумление не покидало меня. «Огромная ворона» была так добра, взяв меня под крыло. Но почему меня, а не моих сестер, не кого-то другого?
Моя мать и Лерминье спасли меня от мануфактуры. Начальное образование, которое я получила, вырвало меня из лап прядильной фабрики.
И вот пришло время, когда в моей голове накопилось достаточно знаний, чтобы помогать мадемуазель Барбье, модистке Аббевиля, в ее ателье. Это место досталось мне тоже не без помощи мамы.
Ни знаменитые сплетницы нашего района, ни наглец Адриен не проронили ни слова, когда я поступила на обучение к мадемуазель Барбье. Но я прекрасно знала, что они при этом думали. Повезло же Марии-Жанне! Конечно, это ведь куда лучше, чем чистить горшки или ухаживать за ворчливыми стариками, распространяющими запах пота, кислого молока, грязной одежды, если не хуже. И это легче, чем вкалывать на фабрике под грозные выкрики младшего начальника.
Когда я впервые переступила порог маленькой лавочки Виктории Барбье, то была не на шутку взволнованна. Я увидела сокровища, ни имени которых не знала, ни даже о существовании которых не догадывалась. Их красота ослепила меня.
У Барбье каждый день создавалось что-то новое. Придумывались платья и чепцы, украшались перьями, цветами, лентами, продавались шейные платки, перчатки, косынки, муфты, даже веера. Ах! Мода, ее формы, ее обычаи! Казалось, мадемуазель Барбье знала все, и она стремилась передать свои знания мне. Для меня это была большая удача. Хозяйка умела объяснять, правда, иногда понять ее было непросто. Мадемуазель Барбье часто упоминала слово «ухищрения», и оно казалось мне самым красивым на свете. Ухищрения… А «безделушка»? Тоже звучит прелестно. Я не уставала повторять эти слова, наслаждаясь ими, как музыкой.
Все, касающееся швейного мастерства, оказалось весьма занимательным. Я хорошо ладила с хозяйкой и девочками-коллегами, осваивая настоящую профессию. Я узнала, что скрывалось под знаменитым словом «ухищрения». Это выбор и ткани, и выкройки, и расцветок! Когда мадемуазель и ее клиентки, которые приятно пахли пудрой и фиалкой, начинали обсуждать наряды, из их уст рекой лились названия диковинных цветов. Немного смешные, конечно, но чудесные. «Бледная потревоженная птичка», «хвост канарейки»[9], «брюхо самки оленя»[10], «испанский усопший», «бедро взволнованной нимфы»[11], «смех мартышки», «паук, замышляющий преступление»… Вот так карнавал! Вначале другие девочки-швеи потешались надо мной. Я сердилась, будучи не в силах разгадать их веселую трескотню, из которой не понимала ни слова. Моему изумлению не было предела, но такова уж мода! Она играет со словом, как с пером или ленточкой.
По воскресеньям и в праздники я помогала маме. Мы навещали больных и ухаживали за ними. Это была работа не из приятных, но она мне нравилась, потому что я проводила время вместе с мамой. Я любила возвращаться с ней домой рука об руку, напевая песни, тихо разговаривая. Я обожала маму, и она платила мне тем же.
А затем меня постигло второе горе: Жан-Лоран подхватил лихорадку, от которой так и не оправился.
Жан-Лоран, мой маленький, самый младший братишка, я так хотела уйти вместе с ним! Что там, на небе делать маленькому мальчику, одному в его десять лет… Отец Лерминье рассказал мне, что делают малыши на небесах. Но кому нужны слова, даже самые красивые, если не стало маленького мальчика? Тут нечего говорить, нечего объяснять.
Из-за постигшего меня несчастья я отгородилась от мира. Мне было необходимо уединение, и я пряталась в моем горе, отдаваясь ему без остатка. Месье Лерминье сказал, что страдание очищает душу, что человек, испытав его, становится добрее. Это все пустые слова. Я, напротив, стала озлобленной и начала чувствовать ненависть ко всем детишкам десяти лет, живым и полным сил.
После смерти Жана-Лорана младшим ребенком в семье стала я. Дом постепенно пустел. Сестры ушли в Амьен[12] искать лучшей доли, пытаясь устроиться в парикмахерском деле. На улице Басс не осталось никого, кроме меня и матери. Узы, связывающие нас, стали еще крепче. Кроме того, мы были очень похожи — как внешне, так и по духу. Я превратилась в зеркало молодости, в котором мама снова видела себя ребенком. В семье Бертен было две Марии-Маргариты: большая и маленькая.
С понедельника по субботу все мое время принадлежало мадемуазель Барбье. Магазинчик открывался в десять утра, но уже задолго до этого я вовсю хлопотала в ателье. Девушки украшали салон. Лишь один перерыв в час дня — и мы снова подбирали бархатные цветы, гофрировали кружева, погружались в океаны тканей кремового цвета, гроденапля[13], в прозрачность газа и барежа[14]. Я восхищалась красотой материй, но еще больше ловкостью хозяйки, превращавшей их в прекрасные туалеты. Я была без ума от безделушек и украшений на тканях, от браслетов и колье, похожих на цветы. Ателье служило садом, где меньше, чем за час, расцветали маки, маргаритки, пионы, розы…
Мадемуазель Барбье была не просто модисткой. Она являлась созидательницей и в свое дело вкладывала душу.