Он тоже знал, что она сидит на трибуне. И хотя она и так была влюблена в него по уши, и хотя она и так ловила каждое его слово (после практики он стал ее научным руководителем), он захотел доказать, что и в спорте он лучше меня. Он захотел ликвидировать мое единственное преимущество, он захотел «добить» меня до конца. И это была типичная ошибка сильного, который хочет быть еще сильнее, который хочет иметь больше того, что уже имеет.
В борьбе за мяч под кольцом их команды я прыгнул очень высоко, последним усилием достал кончиками пальцев мяч и этаким волейбольным пасом, одной рукой доиграл мяч в корзину. (В это время под их кольцом было много игроков. Вместе со мной прыгало еще несколько человек, но до мяча дотянулся только я один.)
В момент прыжка он находился рядом со мной. Но когда я взвился вверх, он остался стоять на земле. И вот тогда, когда, потеряв поступательную инерцию вверх, я стал опускаться, он дотронулся плечом до моих ног и отвел их немного в сторону. Он сделал то, что в спорте называется «подсечкой», или «подсадкой».
Центр тяжести моего тела изменился, и вместо того чтобы приземлиться, как обычно, на ноги, я рухнул на пол предплечьем и головой.
Потом мне рассказывали, что, когда голова моя ударилась об пол, раздался такой звук, что все находившиеся в зале мгновенно замолчали. Было такое впечатление, будто голова моя раскололась пополам. Стало тихо-тихо, все затаили дыхание, и только один женский голос слабо вскрикнул:
— Ой…
И я услышал этот голос. И я узнал — чей это был голос.
По всем законам медицины после такого падения я должен был остаться лежать на полу. У меня просто не должно было сохраниться после такого удара головой никаких сил, чтобы подняться с пола.
Но я тем не менее поднялся. Может быть, потому, что в зале сидела она. А может быть, потому, что мне было тогда только двадцать лет.
Я снова вступил в игру, но играть мне было мучительно трудно, левая рука моя почти не действовала, а в голове шумело, и, конечно, если бы не она, я ушел бы с поля. И хотя болельщики с нашего факультета кричали мне что-то о высоких спортивных «материях», руководствуясь которыми я якобы нашел силы в себе продолжать игру, — честное слово, если бы я не чувствовал на себе ее взгляда, я бы не нашел в себе этих сил.
Вскоре окончилась первая половина игры, и мы пошли отдыхать. В перерыве ко мне подошла врач и, осмотрев, меня, очень удивилась тому, что у меня нет сотрясения мозга.
А потом я увидел ее. Она стояла неподалеку от нашей раздевалки и, когда мы выходили на второй тайм, посмотрела на меня очень внимательно, и в ее взгляде я уловил жалость.
А она пожалела меня, и это определило все дальнейшее, хотя какое еще другое чувство могло быть у нее в ту минуту ко мне, кроме обыкновенной женской жалости? Ведь не могла же она отгадать мои мысли на расстоянии, не могла без слов понять того, чего мне тогда так хотелось от нее.
Ведь она собиралась выходить замуж не за меня, а за другого.
С первых же секунд второго тайма он начал играть как победитель. Все, что удавалось в первой половине игры мне, теперь удавалось ему. Он переигрывал меня и на краях и в центре. Он выше меня прыгал, быстрее бегал, точнее бросал мяч в корзину. Он активно реализовывал свою «подсечку», и счет теперь неуклонно рос в пользу их команды.
Он видел, что мне тяжело «держать» его. Я не допускал тогда мысли о том, что он подсек меня специально для того, чтобы ему было легче играть против меня в нападении. Просто он был любитель, а я тренировался в команде мастеров, и когда он увидел, что их факультет проигрывает, что он проигрывает мне на глазах у нее, он, в азарте игры, решился на запрещенный прием, так как у него больше не было никаких средств, чтобы изменить ход игры, а проигрывать команде, за которую играл я, ему не хотелось. Он просто не привык проигрывать мне ни в чем.
Не думал я тогда и о том, что он хотел, чтобы я ударился именно так сильно. Я думал, что он просто решил чуть поохладить мой наступательный пыл, сравнять наши неравные возможности, сделать себя сильнее в защите от меня, но не в нападении против меня.
Но тем не менее, когда я так упал, когда все было за то, что я не смогу продолжать игру, а я все-таки снова вступил в нее, он воспользовался моей слабостью именно в нападении против меня. Если бы он удовлетворился только тем, что я стал играть хуже в нападении, если бы он ограничился во втором тайме только защитой против меня (что сделать ему теперь было не так уж и трудно), возможно, ничего бы и не произошло.
Но он перешел в наступление. Он нападал. Он переигрывал меня в нападении только потому, что я был слабее его из-за травмы, виновником которой был он. Он не делал мне, слабому, никакого снисхождения. Он упивался своим успехом. Он забыл о том, что разница в наших силах была в ту минуту временная, а не постоянная. Он просто добивал меня, не думая ни о чем, наслаждаясь своим преимуществом надо мной.
И, как ни странно, его успехи постепенно возвращали мне силы. Древнее, может быть одно из самых древних человеческих чувств, — чувство протеста против несправедливо завоеванного превосходства медленно просыпалось во мне.
И еще я помнил ее взгляд, когда мы выходили на второй тайм из раздевалки. Женский взгляд, полный жалости к поверженному претенденту, тот самый взгляд, в котором жалость является не чем иным, как продолжением восторга перед победителем, только ничтожной долей человечности в огромной, единой вспышке инстинктивного преклонения перед сильнейшим.
Нет, я не хотел тогда быть ниже ее жалости. Я вошел в игру, азарт борьбы укреплял во мне чувство протеста против его успехов, купленных ценой моего падения. Будучи слабым, будучи тем, кого добивают, не учитывая никаких обстоятельств, будучи в ее глазах только поверженным претендентом, я в момент исполнения им какого-то особо красивого и точного броска в нашу корзину испытал резкую, как удар молнии, потребность в немедленном удовлетворении своего протеста. Я почувствовал, что не смогу больше ни одной секунды смотреть на него, если мгновенно не переведу ее жалость с себя на него.
И я «снес» его, и не так, как он меня, а сильнее, «смертельнее», на полном ходу, по всем правилам жестокой и почти профессиональной игры, из которой любителю по неписаным законам большого спорта нельзя брать ни одного запрещенного приема, не испытав его сначала на своей собственной шкуре.
Он быстро двигался «дриблингом» к нашему кольцу — вел мяч, ударяя его об пол. Около него было несколько игроков. Я на ходу вошел в их группу и ударил его плечом. Он не обратил на меня никакого внимания. Он весь был во власти азарта, во власти превосходства надо мной. И тогда я начал двигаться рядом с ним, стараясь поставить свою правую ногу как можно ближе к его левой ноге.
И когда это удалось, я сделал своей правой ногой такое движение, которое делают, танцуя чарльстон: поставил ногу на носок и одновременно резко повернул пятку вправо.
Моя пятка задела его левую ногу, и его левая нога пошла не так, как обычно идет нога у бегущего человека — вперед, а в сторону и зацепилась за его правую ногу.
И на полном ходу, потеряв мяч, он врезался головой в железные стойки гимнастических брусьев, стоявших неподалеку от края баскетбольного поля.
Он ударился о брусья с таким звуком, с каким сталкиваются на улице два грузовика. Весь зал снова вскочил на ноги. Снова стало тихо-тихо. И когда по его лицу медленно покатилась струйка крови, обрушился такой крик и шум, который трудно себе даже представить.
Игроки его команды бросились ко мне, но наши ребята стеной встали возле меня. Держа за руки игроков его команды, наши ребята окружили меня плотным кольцом, никого не подпуская ко мне. А по полю уже бежали болельщики с его факультета. Но и наши болельщики тоже сорвались со своих мест и тоже бежали через поле к нам.
Он лежал под брусьями, а по обе стороны брусьев стеной встали обе наши команды, и за спинами игроков — человек по пятьдесят болельщиков с каждого факультета. И все молчали. Никто не говорил ни слова. Все знали о наших с ним отношениях и о том, что стояло между нами. Все видели, как он подсек меня в первом тайме (он сделал это «чисто»— судьям не за что было его даже наказывать). Все слышали, как я ударился головой об пол, все понимали, что после такого удара у меня не оставалось никаких шансов, чтобы встать.
Но я все-таки встал. Я не жаловался судьям. Я просто взял и встал. А теперь вставать была его очередь.
Но он так и не встал. Может быть, потому, что он был на двенадцать лет старше меня.
И когда стало ясно, что он не встанет, что он потерял сознание, когда игроки его команды подняли его на руки, чтобы вынести из зала, сквозь толпу болельщиков протиснулась она.
Она попросила снова опустить его на пол, приподняла его голову, положила ее к себе на колени, достала платок и медленным, осторожным движением вытерла кровь с его рассеченной брови. Потом она подняла свои большие серые глаза и посмотрела на меня.