3. Легко сомневаться в том, что не является жизненно важным: мы все скептики настолько, насколько можем себе это позволить, легче же всего проявлять скептицизм по отношению к тем вещам, которые не обеспечивают наше существование. Легко усомниться в существовании стола, но чертовски трудно сомневаться в легитимности своей любви.
4. Стоявшим у истоков европейской философии путь от незнания к знанию представлялся торжественным шествием, согласно сравнению, к которому прибегнул Платон, из темной пещеры к сияющему солнечному свету. Люди рождаются неспособными видеть сущее, говорит Платон, как обитатели пещеры, принимающие тени от предметов на ее стенах за сами предметы. Только величайшее усилие позволяет отбросить иллюзии и проделать путь из мира теней, царящего в пещере, навстречу сияющему солнечному свету, где наконец вещи могут предстать такими, какими они на самом деле являются. Как и во всякой аллегории, в этой сказке содержится мораль, которая говорит, что стремление к истине должно быть для человека ни много ни мало смыслом всей жизни.
5. Понадобилось, чтобы прошло еще двадцать три века, пока утверждение Сократа о преимуществах следования по этому пути от иллюзии к знанию было оспорено не просто с эпистемологических, а с морально-нравственных позиций. Конечно, все кому не лень — от Аристотеля до Канта — критиковали Платона за то, как он предлагал достичь истины, но никто всерьез не усомнился в ценности самого этого предприятия. Наконец, в своей работе «По ту сторону добра и зла» Фридрих Ницше взял быка за рога и спросил:
«Что в нас по-настоящему желает „истины“?.. Мы спрашиваем о ценности этого стремления. Предположим, нам нужна истина: а почему не ее противоположность? или неопределенность? или даже незнание?.. Ложность суждения для нас не всегда означает, что оно плохо… вопрос в том, насколько оно движет жизнь вперед, насколько оно спасительно для жизни, насколько благотворно для человека как вида, даже для улучшения человеческой породы; и наша основополагающая тенденция состоит в том, чтобы утверждать, что самые ложные из суждений… являются самыми необходимыми для нас… что отрицание ложных суждений равнозначно отрицанию жизни».
6. В спорах о религии вопрос о ценности истины, разумеется, возник на много столетий раньше. Философ Паскаль (1623–1662), горбатый янсенист, автор «Pensees» — «Мыслей», говорил о выборе, перед которым оказывается каждый христианин в мире, разделенном на две неравные части, — между ужасом вселенной без Бога и благостной — но бесконечно более слабой — альтернативой, что Бог существует. Даже если явное преимущество на стороне Божьего небытия, Паскаль утверждал, что наша вера тем не менее может считаться оправданной, поскольку радость, вызываемая этой меньшей вероятностью, во много раз перевешивает ужас, сопряженный с другой, большей. Так, возможно, дело обстоит и с любовью. Любящие не могут долго оставаться философами, им приходится уступить религиозному импульсу, состоящему в том, чтобы верить и иметь веру, что кардинально противостоит философскому побуждению, призывающему сомневаться и спрашивать. Они вынуждены предпочесть риск ошибаться и любить тому, чтобы сомневаться и не любить.
7. Такие мысли обретались в моей голове, когда однажды вечером я сидел на кровати дома у Хлои и возился с ее игрушечным слоном Гуппи. Она говорила мне, что в детстве Гуппи отводилась в ее жизни огромная роль. Он был таким же реальным лицом, как и другие члены семьи, только гораздо более симпатичным. У него были свои привычки, своя любимая еда, своя манера спать и говорить — и все же, если смотреть глазами постороннего человека, тут же становилось ясно, что Гуппи целиком и полностью был ее созданием и не существовал вне ее воображения. Но если что-то и могло разрушить дружбу Хлои со слоненком, то это был вопрос, существует ли такое создание на самом деле: «Живет эта меховая игрушка независимо от тебя или ты попросту придумала его?» И мне пришло в голову, что, видимо, подобная осторожность должна быть применима и к влюбленным с их предметами любви, что никто и никогда не должен задавать любящему вопрос: «Этот полный неотразимого обаяния субъект действительно существует или ты просто придумываешь его?»
8. История медицины знает случай, когда человек был одержим особой манией, воображая, что он — яйцо всмятку. Когда и при каких обстоятельствах им овладела эта идея, не знал никто, но теперь он отказывался садиться где бы то ни было из боязни, что упадет и «разобьется» и «разольет желток». Доктора пытались давать ему успокоительное и другие лекарства, чтобы уменьшить страх, но ничто не приносило ощутимого результата. В конце концов один врач попытался представить себя на месте одержимого пациента и предложил ему везде носить с собой кусок хлеба, чтобы подкладывать его на всякий стул перед тем, как сесть, и таким образом предохранять себя от растекания. С тех пор этого человека никогда не видели иначе как с куском хлеба под рукой, и он смог вести более или менее нормальную жизнь.
9. В чем суть этой истории? Она говорит о том, что, если кто-то одержим манией (любовь, вера в то, что ты яйцо) и если он находит в чем-то другую часть ее (второго влюбленного в лице Хлои, одержимого той же манией, или кусок хлеба), тогда все может быть хорошо. Сами по себе мании безвредны, они причиняют неудобство, только когда одержимый ими одинок в своей одержимости, когда он не может создать окружение, в котором ему будет легко с ней справляться. Пока мы с Хлоей оба могли верить в этот крайне сомнительный мыльный пузырь, каким является любовь, какое имело значение, красный автобус на самом деле или нет?
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
БЛИЗОСТЬ
1. Наблюдая, как кусочек сахара тает в чашке ромашкового чая, Хлоя, на чью компанию я рассчитывал, думая придать своей жизни смысл, вдруг сказала: «Мы не можем съехаться вместе из-за меня: я должна жить одна, иначе я растворюсь. Здесь дело не в том, чтобы самой запирать дверь, а в психологии. Я не хочу этого не потому, что ты мне не нужен, а из страха, что мне будешь нужен только ты, что в один прекрасный день я увижу: от меня ничего не осталось. Так что прости и смотри на это как на проявление моего всегдашнего маразма, но боюсь, мне придется всегда оставаться на положении командировочной».
2. Впервые я увидел Хлоину сумку в аэропорту Хитроу — яркий розовый баул на блестящем зеленом ремне. Хлоя появилась с ней перед моей дверью в первый же вечер, когда решила у меня остаться, лишний раз извинившись за ядовитые цвета и сказав, что воспользовалась ею, чтобы прихватить зубную щетку и перемену белья на следующий день. Я предположил, что сумка — временный атрибут, явление преходящее, которое будет существовать лишь до тех пор, пока Хлоя не почувствует себя достаточно комфортно и не определит щетку и белье на постоянное жительство в моей квартире. Но она так и не отказалась от сумки и каждое утро должна была заново собирать ее, как если бы это был последний раз и мы больше никогда не увидимся, как если бы оставить у меня какие-нибудь сережки означало пойти на невозможный риск раствориться.
3. Она часто говорила о своем растворении: растворении в толпе при посадке на поезд в утренние часы, растворении в своей семье или среди персонала офиса, а значит, косвенным образом и о растворении в любви. Этим объяснялась важность сумки как символа свободы и независимости, желания заключить себя в скобки, собрать воедино все части себя, разбросанные по другим людям.
4. И все же при всем ее умении паковать вещи со временем Хлоя начала оставлять кое-что после себя. Не зубные щетки и не туфли, но частички себя самой. Это началось с языка, с того, как она передала мне свою манеру говорить «когда-то» вместо «иногда», делать ударение на первом слоге в слове «начала» или говорить «береги себя», перед тем как повесить трубку. В свою очередь, Хлоя переняла мою манеру говорить «чудесно» и «если ты действительно так считаешь». Затем мы стали перенимать привычки друг друга: ко мне перешло Хлоино требование абсолютной темноты в спальне; она стала складывать газету, как я; у меня появилась привычка, обдумывая что-то, ходить вокруг кресла; она полюбила валяться на паласе.
5. Постепенная диффузия принесла с собой известную степень близости, состояние, когда границы между нами перестали строго охраняться, допуская свободное прохождение броуновских частиц. Тело больше не ощущало постороннего взгляда. Хлоя могла лежать на кровати и читать, ковыряя пальцем в носу, а затем, устранив препятствие, скатать между пальцами твердый шарик и проглотить. Знакомство с телом шло помимо сексуальности; душным летним вечером мы могли лежать вместе обнаженными и не обращать на это внимания. Мы могли позволить себе какое-то время ничего не говорить, мы перестали быть параноидально болтливы из боязни, что, если разговор прервется, молчание сыграет с нами злую шутку («Что она (он) тем временем думает обо мне?»). Мы стали увереннее в себе в отношении того, что каждый из нас думает о другом, и это делало излишним непрерывное соблазнение (по сути, боязнь противоположного).