— Почему короче? — дразнит дядюшка. — Там одно слово. Здесь два.
— Черносотенный лидер, — продолжает учительница. — Еще при отце его хохлы ездили мимо мельницы. Не успел объявиться, запер дорогу. Делают крюк две версты, чтоб на село попасть. И засеял землю. И Боже оборони, корова забредет! Сейчас штраф.
— Однако на каком основании? — Соня кладет руки на стол и на них голову.
— Да так… Без основания…
— Вздор, милейший Песталоцци [40]! — вмешивается Дядюшка. — Вы увлекаетесь. Темперамент лишает вас логики.
— Вы, кажется, его одобряете? — Лика высоко Поднимает брови. И ее хрустальный голосок звучит выше обыкновенного.
— Д-да… если хотите. Мне нравится сила. Я люблю победителей.
— Удивительная сила! Тягаться с бедняками, имея за спиной. земского начальника и губернатора!
— Эге!.. Не забудьте, Лидия Яковлевна, что эти бедняки испортили ему всю карьеру.
— Как так? — Аттила перестает курить.
— Он должен был покинуть дипломатическую службу в Лондоне. Анну Львовну паралич разбил после пожара. Ему пришлось хозяйничать, чтобы спасти родовое гнездо.
— Вольно ж ему!
— А жить-то на что, Лидия Яковлевна? Ваши бедняки разорили его. В доме сгорели сокровища: гобелены, фарфор, картины, библиотека, мебель карельской березы и красного дерева… Цены не было этим вещам. А теперь у них остался старый флигель.
— А земля? А про землю забыли? — так и вскидывается учительница.
— Запереться в деревне в его-то годы? С его данными? Это после Лондона? Да я бы повесился на его месте!
— И хорошо бы сделали!
Это Аттила думает вслух. Все хохочут.
— Его ненавидят на селе, — убежденно говорит Лика.
— А вы думаете, он этого не знает? Но что ему до их ненависти? Он молот. И бьет по наковальне. Это его роль в жизни. И он скорее разобьется вдребезги сам, чем уступит.
— Я слышала, как они говорят: «Лютый пан». И ухмыляются. Так загадочно…
Тишина вдруг наступает. Странная такая тишина. Как будто души подошли вплотную к грани земного. И заглянули в бездну будущего, чего не дано видеть земным очам.
Дверь распахивается. Входит Маня. Ее уже перестали ждать. Она садится в углу. Платье ее отсырело. Волосы растрепались. Башмаки мокры, словно она бродила по болоту. Глаза ее необычайно сияют.
Все невольно оглядываются. Как-то удивительно реально чувствуется, что вошла в маленькую комнатку какая-то темная сила. Загадочная. Диссонансом врезалась в общее настроение. Все расстроила, все встревожила.
«Что с нею нынче? Она опять прежняя», — думает Соня.
Но Лика уже сосредоточилась опять, хлебнула чаю и продолжает своим высоким голоском:
— Я видела его по-настоящему только раз. Весной в чрезвычайном собрании. Только на него и глядели. Только о нем и шептались. Маменьки, дочки… да и все. Наш «помпадур» перед ним так и пляшет. Но надо было видеть, как он говорил со всеми! Как держался! Сколько утонченного презрения под его изысканной вежливостью!
— Белая кость, — ворчит Аттила. — Голубая кровь… Черти!
— Как будто он какой-то высший тип, — сквозь зубы говорит Лика. — А мы микроцефалы…
А Роза тихо и страстно говорит Соне:
— Он ничуть не скрывает своих карт. Так и говорит: «Довольно нам дешевого либерализма, слащавой гуманности! Надо быть трезвым и жестоким».
— Да, — кричит дядюшка. — Он истинный ницшеанец. Хотя и бессознательный, быть может. Он убежден, что мир всегда будет делиться на владык и рабов… что равенство невозможно. И… если хотите… в это верю и я! Да, верю. Ваш социализм создаст одинаковые условия существования и развития для всех. Но равенства он не создаст. Природа его отрицает.
— Настоящая белокурая бестия[41], этот ваш Нелидов! — вдруг говорит Аттила.
Соня слышит и смеется.
— И что там ни толкуйте, а сила импонирует. Кто кругом не жалуется на людей? У Лизогубов по ночам лес вырубают. У Ткаченко вывезли весь табак из сарая, и никто не слыхал, как и куда… О Галаганах и говорить нечего. Приходят и берут, кому есть охота. А чем вы объясните, что за эти два года у Нелидова даже старого колеса со двора не сволокли?
— Все в свое время придет, — как-то странно говорит Лика.
— Народ терпелив…
— Устали все…
— Нет-с! Было, да прошло… И не вернется.
— Кто знает?
Как ракеты, яркие и значительные, срываются эти страстные, коротенькие фразы. Как ракеты сверкают взоры. И гаснут. И юные порывы падают вновь на дно души. Там, в тайниках, глубоко зреет что-то. Еще непонятное. Еще недодуманное.
Судьба глядит на часы. Стрелка еще далека.
Срок не настал.
А Маня думает: «Что мне за дело, кто он? Каковы его взгляды? Отношения к людям? Он прекрасен. И я люблю его. И как странно, что у него есть maman — имение… тяжбы… заботы… Он, как Ахиллес, должен бы ходить нагой Сражаться под Троей. Влачить за волосы труп побежденного Гектора. Брать себе женщин У добычу. Говорить с богами, как равный. А с людьми, как господин. Мир для таких, как он. Безжалостных, надменных, хищных… И он меня любит!..»
Она вдруг встает. Порывистая, сильная, гибкая. Она закидывает руки за голову полным неги жестом и глядит на всех полуоткрытыми глазами. Странная улыбка раскрывает красные губы.
Дядюшка вдруг перестает говорить и, открыв рот смотрит на Маню.
Лика оборачивается, враждебная. Зачем встала эта нелепая девушка в самом разгаре беседы? И стоит тут? И всем мешает?
— Дядюшка, — говорит Маня негромко, но тоном человека, для которого не нужны споры. — Садитесь и играйте! Я хочу плясать.
— Что такое? — спрашивает Лика, не веря ушам. Но Соня уже вскочила и схватила ее руки.
— Лика… Милая… Как хорошо!.. Она не плясала целый месяц…
— Она пляшет, как дриада, — кричит дядюшка, бросаясь к пианино. — Вы и представить себе не можете, чем мы вас угостим!
Маня сбрасывает башмаки. Выходит на середину зала. Ее глаза устремлены вверх. Все глядят с недоумением в это неуловимо изменившееся лицо…
— Тарантеллу, дядюшка! — сквозь зубы глухо говорит она, все так же странно и упорно глядя вверх. — Скорей! Скорей!
И все видят, что она дрожит. Дрожит, как цыганки в плясках, мелкой дрожью с головы до ног. Но это не деланное волнение, не показная страсть. Трепет творчества волной пробегает по плечам и груди, по бледному лицу и алым губам. И вздрагивают веки. И странно мерцают глаза.
И вдруг какие-то нити, как лучи, протягиваются от этих глаз к душам девушек — трезвых, холодных, мгновение назад улыбавшихся недоверчиво.
Звуки тарантеллы зароились и заплясали в тесном ящике флигеля.
Маня слабо вскрикивает. Зажмурив глаза, порывисто кидается вперед. Так падают в бездну.
Вот она завертелась, заметалась в бешеной пляске…
Нет! Это даже нельзя назвать танцами. Как будто Скопившаяся энергия ищет разрядиться в этих безумных жестах, в этом диком хаосе движений, странно подчиняющихся все-таки музыкальному ритму.
С легкими криками, от которых дрожь бежит по спине дядюшки, с криками бессознательного наслаждения кружится она в каком-то вакхическом опьянении. То откинется назад и замрет в истоме. Усталая, изнемогающая. То исступленно ринется вперед и закружится опять. Волосы разметались по плечам. Пылают щеки. Пылают уста. В глазах экстаз. Что она пляшет? Разве она знает сама? Вихрь налетел на нее. И кружит, как лист по дороге.
— Бог знает что такое! — враждебно шепчет Лика.
Но холодные глаза разгораются.
Соня глядит, подавшись вперед и сдвинув бровь. Она силится понять. Маня никогда так не плясала.
«Здесь положительно что-то стихийное», — думает дядюшка.
Вдруг Маня останавливается. Лицо бледное. Глаза закрыты. Руки безжизненно повисли. Мертвое лицо, Только грудь бурно вздымается. Все ждут напряженно.
Соня на цыпочках подходит к пианино.
— Пустите, дядюшка! Довольно! Взгляните на ее лицо… Я знаю, что надо теперь играть.
Льются звуки шопеновского ноктюрна. Нежные, воздушные. Пронизанные лунным светом, овеянные мечтой любви. Любви далекой и недоступной, как звезды. Рыдающие тихонько звуки.
Маня встрепенулась. Она скользит, вся затихшая и покорная. Останавливается, как бы прислушиваясь к далеким голосам. Руки зовущие протянуты вдаль. Огромные глаза глядят вверх и видят что-то. Да… Так глядят в лицо мадонны, в звездное небо. С такими глазами молятся и верят, что гора сдвинется, что свершится чудо. И вся она сейчас — движения, глаза, молящие жесты прекрасных, выразительных рук — одно стремление к идеалу.
Вдруг рыдание тихонько срывается у Мани. Подавленный, еле слышный стон.
Все вздрагивают. Что она сказала? Чье имя?
А разве она знает?
Она бросает к небу руки безумным жестом неутолимого желания…
Кого зовет она?