Она встрепенулась.
— Ах напрасно, Нил. Впрочем, все равно, ты помиришься с нею… потом.
Она кусала губы.
— Этого не будет никогда. Слышишь?
Стоя перед нею на коленях, он сжимал ее талию.
— Я знаю, Нил, что ты — хороший человек, — сказала она, — ты, как маленький. Ты внушаешь сам себе то, что неправда. Я знаю, что ты жалеешь меня, и я тебе благодарна. Только напрасно ты всего боишься. Ты поступаешь совсем не как мужчина. Ты сейчас не должен думать обо мне. Право же.
Он старался всмотреться в ее лицо. Оно было только мягко и просто. Он знал, что она говорит от души.
— Посмотри, ты мужчина и весь дрожишь. Ты забудешь меня, и тебе даже будет хорошо. Я рассудила сама, что я тебе не пара. Ну посуди сам, что такое я. Ты увлекся мною неосторожно, из милости, а теперь боишься за меня и жалеешь меня. Это мне не нравится в тебе, Нил. Если ты любишь, ты должен любить смело и без всяких «жалостей». Любить искренно, пламенно и безрассудно. Каждая женщина всегда поймет и оценит такую любовь. Конечно, подумает при этом: «Ах, почему не меня?» Потоскует. Но ведь уж с этим ничего не поделаешь. Ты, Нил, любишь как-то странно.
Она с сожалением посмотрела на него. Он обрадовался.
— Я люблю как умею. Я люблю тебя. Только тебя. Я это понял. Слышишь? Ну скажи: ау! Как в доброе старое время.
Она улыбнулась ему, как дитя.
— Я понимаю: ты боишься за меня. Ты очень хочешь спокойствия, Нил. Отчего ты так боишься смерти? Меня это даже смешит. Ты готов на все, только бы я успокоилась. Это противно, Нил. Мне даже стыдно за тебя. Возьми себя, пожалуйста, в руки. Ну что такого, если бы я даже умерла?
— Вот что, отдай мне револьвер! — сказал он.
Она повела глазами из стороны в сторону и продолжала:
— Умру я. Одним ничтожеством в мире будет меньше. Жить должны те, которые умеют что-нибудь сделать, оставить по себе что-нибудь человечеству, а такие, как я, о них даже не стоит жалеть. Ты должен жить полной жизнью, несмотря ни на что, потому что ты достоин этого. Ты — творец, художник. Конечно, если бы я была тебе нужна, это послужило бы оправданием и для моей жизни. А так это — глупости. Конечно, и такой, как я, хочется жить, если ее любят. Только жалеть нас, Нил, не стоит. Это я поняла ясно, так ясно. Нас миллионы. Как песку на берегу моря. А вас — единицы. Вот и живите. Что же, правда.
Его продолжало пугать и волновать это рассудительное спокойствие.
— Куда ты спрятала револьвер? — спросил Колышко.
Она долго и рассеянно посмотрела на него и сказала:
— Я отдала его Зине.
Она видела собственные мысли. Ответ показался Колышко правдоподобным. Он почувствовал озноб от мысли, что Сусанночка все-таки носилась с этим револьвером. Теперь он давал себе слово удвоить осторожность с нею.
Отдаленный звонок у парадной двери показался Колышко неурочным. Он ожидал доклада Гавриила, но тот не пришел.
«Я сделался слишком нервен», — думал Колышко.
— Мы будем ужинать, — сказал он и позвонил.
Ему хотелось простоты, уютности. Пусть Сусанночка совсем останется у него. Она будет охранять его, как добрый гений. Никакие злые силы не посмеют тогда его коснуться. И кто об этом узнает? Никто. С Биоргами все покончено. В начале июня свадьба, а сейчас у них будет медовый месяц.
Вошел Гавриил.
— Кто это так поздно звонил, Гавриил?
— По ошибке, — сказал тот. — Прикажете подавать на стол?
Сусанночка пряталась в спальне. Гавриил сделал Колышко знак глазами выйти в следующую комнату. Колышко прислушался. Сусанночка не двигалась. Скрипнула вынутая из бутылочки пробка: это она мочит себе виски и лоб. Колышко вышел за Гавриилом. Тот передал ему серо-фиолетовый конверт знакомого образца.
Колышко почувствовал облегчение. Сначала ему захотелось просто изорвать письмо, не читая. Но осторожность заставила его пройти в кабинет, плотно запереть дверь и вскрыть ненавистный конверт.
Он прочел:
«Ненни, я скажу вам откровенно: я нарочно оставила мой револьвер. Вы можете, если хотите, «предъявить» это письмо полиции. Я буду очень рада, если мой расчет окажется (или даже оказался?) правильным. Вы видите, у меня «в сердце нет ни капли жалости». С вашей точки зрения, я должна за это понести суровое возмездие. Я хочу вам в этом отношении помочь. Сейчас, когда я вам пишу, передо мной на столе в рюмке цианид. Я не хочу закончить письмо словами: «Когда вы прочтете это письмо, я уже переселюсь в лучший мир». Я не буду слишком торопиться. Передо мной целая ночь воспоминаний и размышлений. Я буду думать, что вы подойдете к телефону и позвоните мне. Что ж, я — такая, какая есть: я вас люблю, но ведь вам этого не нужно.
Ваша Нумми».
Колышко изорвал письмо в клочки бросил в корзину под стол. Он оставался спокоен, как будто получил известие, что подрядчик опоздал с доставкой цемента или кирпича. И даже была радость. Если ей будет больно, очень хорошо. Если его известят, что с ней что-нибудь произошло, он даже не поедет. Ее исчезновение из его жизни не будет ровно ничем. Она пропадет из его памяти как остатки дурного сна.
«Во всяком случае, она того стоит», — заключил он и с просветлевшей, точно начисто выметенной душой вышел в столовую.
— Сусанночка! — крикнул он и похлопал в ладоши. — Ужинать! Ау, моя глупая женушка! Отзовись!
В спальне было темно. Дверь оставалась непритворенной. Вдруг зажглось электричество. Неповоротливая фигура Сусанночки прошла от постели к туалетному столику. Она волновала его предчувствием чистых, скромных объятий.
— Я сейчас приведу в порядок голову, — сказала она.
— Ау, Сусанночка! — сказал он весело-капризно.
Ему хотелось с ней шутить, смеяться, бегать. Душа его освободилась навсегда Сусанночка сказала тихо-серьезно:
— Нет, Нил, я больше никогда не смогу тебе ответить: ау! Зачем тебе хочется лжи?
На другое утро он проснулся, по обыкновению, рано. Сусанночка спала, отвернувшись к стене. Спала или лежала просто так. Черные косы ее были неподвижны. Колышко оглядел ее плечи и раскрытую смуглую шею, чувствуя спокойный, теплый запах ее тела.
Было неловко перед Гавриилом и Василием Сергеевичем. Конечно, Сусанночка своим приездом внесла ненужную путаницу в его жизнь. Она могла бы этого не делать. Ее голова и плечи были сейчас слишком неподвижны. Во всем этом было много ненужного. Вероятно, она была вчера права, сказав, что в нем говорит главным образом страх. Как бы то ни было, она добилась сейчас своего. Вчера ему казалось, что для него начинается новая жизнь. Но эта жизнь началась для него по-настоящему только сегодня.
И это была однообразная, спокойная жизнь без перемен. В ней все будет так же неподвижно, как неподвижны сейчас эти плечи, смуглая шея и старательно уложенные вокруг темени косы. Подумал о минувшей ночи и представил себе бесконечный ряд таких же в будущем. Все это было слишком физиологично. Он поморщился. Женщина не должна быть беспомощной в такие мгновения. Это унижает ее. Нагота требует платья, любовь — гарнира, соуса. Иначе это — только неряшливо.
Ему было стыдно прикоснуться к частям своего костюма. Казалось, что Сусанночка вдруг пошевельнется и посмотрит на него наивными, темными глазами. Он не знал, что ей сказать. Ему припоминались слова: «И оба почувствовали, что наги»[27].
Захотелось поскорее освободить и себя, и ее от этого совместного присутствия. Одевался поспешно, как вор, скрадывая движения.
«О, как все это было не нужно, не нужно!» — говорил себе.
Главное — потому, что это было поспешно, непродуманно, точно по заказу. Он не знал, как встретиться с Сусанночкой за чаем. Нелепо было оставить ее у себя: ведь она не Ядвига. Это унизило их обоих.
Торопливо покинул спальню. Уходя, мельком взглянул. Все так же неподвижно лежала ее фигура, жалко обозначавшаяся под одеялом.
«Зато теперь конец», — утешил он себя.
Как о чем-то нелепо-лишнем вспомнил о Вере Николаевне, но по-прежнему не ощутил ни сожаления, ни даже простого интереса. Это его даже удивило.
Он подумал, что она сама приучила его к жестокости и равнодушию. Правда, он сделался теперь совсем другим.
В окна на него посмотрел пасмурный, белый, облачный день. На дворе и в нетопленных комнатах было так же холодно, как на душе. Он так и подумал этим сравнением.
Василий Сергеевич только что пришел. Он был неразговорчив. Его сердила плохая, по его словам, тушь. Чертежные принадлежности обветшали. Под лежачий камень и вода не течет. Он ворчал, пожимая плечами. Потом замурлыкал, фальшивя, «Хризантемы»[28].
Колышко старался не взглядывать на стол на козлах, где был распят проект. Примешивалась мысль о Вере Николаевне. Правда, он был к ней сейчас равнодушен, равно как и к ее судьбе, но в проекте было заключено что-то от нее. Он как будто что-то взял и присвоил. Это раздражало, мешало.