Если бы он даже смотрел, все равно бы ничего не увидел. Метрах в десяти ниже водослива на самом течении есть небольшой заросший кустарником островок, который закрывает обзор.
Шум доносился как раз из-за островка.
— Мотор умолк?
— Должно быть. Когда баржа отшлюзовалась, уже ничего не было слышно.
Шлюзовой смотритель ушел к себе.
Несколькими минутами позднее один рыболов — не из «Приятного воскресенья», у него здесь собственная хибарка — заметил недалеко от островка пустую лодку, стоящую носом к водосливу.
— Что-то не давало ей плыть по течению, словно она зацепилась за дно. Сперва я подумал, что она отвязалась где-нибудь наверху и перевалила через водослив. Такое иногда бывает. Я рыбачил и не сразу забеспокоился. Но немного спустя развернулся рядом с этой лодкой и вдруг, не знаю почему, почувствовал: что-то тут неладно. Я вытащил из воды блесну, потом схватил эту лодку за нос, и несколько секунд она плыла рядом со мной, но как-то неровно, словно ей что-то мешало. Какой-то человек удил с берега — я его не знаю — и крикнул мне, не надо ли помочь. Я показал знаком, что не надо.
— Сколько времени все это продолжалось?
— Не знаю. Минут пять, наверно. Точно трудно сказать. С лодки уходила в воду бельевая веревка, она была натянута. Часто, чтобы заякорить лодку на течении, на веревку привязывают большой камень или чугунную гирю. Я потянул за нее, она подалась. Нас сносило течением, а я все тянул, и вдруг из воды показалась рука и словно поманила меня.
Рыбак с перепугу тут же бросил веревку. Фамилия его не имеет значения. Он краснодеревец, из Пюто, отец четверых детей. О рыболове, который подавал с берега знаки и что-то кричал, сложив руки рупором, он просто забыл и кинулся прямиком к шлюзу, видимо, потому, что шлюзовой смотритель — лицо в определенном смысле официальное и носит форменное кепи.
— Там… «Лодка… Утопленник…
Может быть, Боб тогда еще был жив и, подоспей помощь поскорее, его удалось бы откачать. С момента, когда краснодеревец заметил пустую лодку, до того, как он к ней подплыл, прошло вроде бы не более пяти минут. Но трудно поверить, что рука и впрямь подавала ему знак, — из-за течения часто кажется, будто утопленник шевелит руками…
Шлюзовой смотритель схватил багор и почему-то — видимо, не подумав — спасательный круг.
На том берегу рыболов все время кричал, но что — они не разобрали.
Они потянули за веревку. Вынырнуло тело Боба: рукава свитера завязаны на шее, красная рубаха облепила грудь, вокруг правой лодыжки двойной петлей захлестнулась веревка.
На конце ее была привязана шестиугольная чугунная гиря в пять килограммов — такими пользуются в лавках.
Смотритель, который, по его собственным словам, за годы службы выловил добрую дюжину утопленников — и мертвых, и еще живых, — сказал мне нехотя, словно ему неприятно касаться этой темы:
— Я хорошо его знал. Он часто приплывал ко мне на шлюз выпить глоток белого.
— Как вы думаете, веревка захлестнулась у него вокруг ноги, когда он бросал груз в воду?
Начнем с того, что Бобу Дандюрану незачем было останавливаться на самой быстрине. Его спиннинг лежал на дне лодки, и ничто не свидетельствовало о том, что он его забрасывал. Даже если бы неожиданно заглох мотор, Боб мог бы подождать, когда лодку отнесет пониже, на спокойную воду, и там посмотреть, что случилось.
— Один раз веревка может захлестнуться, такое бывает, — веско произнес смотритель. — Я сам однажды видел, как, бросая швартов в камере шлюза, матрос вот так же свалился в воду. Но чтобы два раза…
Мы беседовали в доме смотрителя. На шлюзовых воротах его заменила жена. Из дубового буфета с дверцами из цветного стекла он извлек бутылку виноградной водки, наполнил две стопки с толстым дном.
— Ну, за упокой его души! — произнес смотритель, поднимая стопку к глазам и вглядываясь в прозрачную жидкость.
Потом, утерев рот, добавил:
— Ему тоже нравилась эта водка.
Я уже выходил из кабинета, собираясь идти на улицу Ламарка, но неожиданно пришлось задержаться: соседский мальчик порезал руку кухонным ножом; я наложил ему три шва под рыдания матери — как же, у ребенка теперь на всю жизнь останется шрам!
Я кончил перевязку, когда в дверь, соединяющую кабинет с жилой частью квартиры, осторожно постучала жена.
— Ты один? — как всегда негромко спросила она.
— Минуты через две освобожусь.
Я знал, что она осталась за дверью. Если бы напряг слух, мог бы услышать ее дыхание. Когда я открыл дверь, жена стояла с утренней газетой в руках.
— Ты знаешь, что произошло?
Надо было бы дать ей сообщить новость.
— Умер Боб Дандюран, — сказал я, укладывая саквояж: по возвращении с Монмартра я собирался зайти еще к двум пациентам.
— В газете написано, что он вчера утром утонул в Тийи.
— Люлю мне звонила.
— Как она?
— Трудно сказать. Кажется, держит себя в руках. Я загляну к ней.
— А ты не находишь, что мне следовало бы поехать с тобой?
— Думаю, сейчас не стоит. Лучше вечером или завтра.
Моя черная малолитражка — наверно, самая грязная машина в нашем квартале, потому что у меня все никак не хватает времени отдать ее вымыть, — стояла на улице возле дома, где я обычно оставляю ее на ночь. Уже пятнадцать лет мы живем на улице Лоретской богоматери у площади Сен-Жорж. Ко мне ходят лечиться несколько торговцев с нижнего конца нашей улицы и с улицы Мучеников, однако большинство пациентов у меня с площади Бланш и с площади Пигаль: танцовщицы, девицы из кабаре и даже несколько профессиональных проституток — славные, как правило, девушки. Этим и объясняется, почему после полудня на прием ко мне приходит народу больше, чем утром. Но теперь, когда нашим сыновьям исполнилось одному девять с половиной, другому одиннадцать, жена пытается уговорить меня перебраться в другой квартал.
— Имей в виду, Шарль, они в таком возрасте, когда уже все понимают.
Пока я пропускаю ее слова мимо ушей. Но предвижу, что не сегодня-завтра меня ждет серьезный разговор.
Около двенадцати я вылез из машины возле светло-синей лавки Люлю и, только увидев закрытые ставни и на одной из них карточку с черной каймой — читать я ее не стал, — по-настоящему осознал, что Боба больше нет. Я толкнул деревянную дверь. Не знаю, сколько народу теснилось между двумя прилавками — человек шесть-семь, не меньше, в основном, как мне показалось, соседи, владельцы близлежащих лавочек.
В ателье-гостиной людей набилось еще больше, и первым моим впечатлением было, что все говорят разом. Я отыскал взглядом Люлю — как всегда, она оказалась самой маленькой среди присутствующих; заметив меня, она бросилась мне в объятия.
Мы заговорили одновременно, произнося слова настолько банальные, что, переглянувшись, ощутили неловкость.
Я говорил:
— Я опоздал…
А она в это время:
— Как любезно, что вы приехали…
Возможно, ей, как и мне, пришла в голову мысль, что, будь Боб жив, он бросил бы на нас насмешливый взгляд и, не вынимая изо рта неизменной сигареты, пробормотал: «Умора!»
Люлю предложила:
— Шарль, хотите на него взглянуть?
Дверь в спальню на этот раз была закрыта. Люлю бесшумно отворила ее. Служащие похоронного бюро еще не положили тело в гроб и не убрали комнату, но обстановка уже была траурная: гардины задернуты, по обе стороны кровати горели восковые свечи, в изножье стояло несколько букетов цветов — первые, купленные соседями у цветочниц с тележек.
Я подумал, где, интересно, Люлю раздобыла эту молитвенную скамеечку, на которой мадемуазель Берта преклонила колени, перебирая костлявыми пальцами четки. Несомненно, позаимствовала у какой-нибудь старой богомолки, живущей в доме.
— Шарль, как вы его находите?
Тело пробыло в воде недолго и потому не имело того жуткого вида, какой свойствен утопленникам.
— Он словно улыбается, верно?
На столе, накрытом белой скатертью, стояла святая вода и в ней веточка букса. Я перекрестился. В углу какая-то старуха бормотала молитвы.
Когда мы на цыпочках вышли, мадемуазель Берта последовала за нами, вздыхая так, словно ее насильно оттащили от Боба. Странно было, войдя в ателье, ощутить совсем рядом с покойником привычный и вкусный запах еды. Оказалось, одна из мастериц готовит рагу. Рядом с ней у плиты крутилась вторая, а на столе я заметил стаканы и две початые бутылки вина.
В углу сидел художник Гайар с багровым, как всегда, лицом, слезящимися глазами и дрожащими руками. Я заговорил с ним не сразу и не помню, что именно сказал. Да это и неважно — не думаю, чтобы у него часто случались моменты просветления. Выражаясь медицинским языком, он являл собой образчик алкоголика в последней стадии, когда уже нет даже потребности в еде; удивительно только, как человек способен так долго это выдержать. Впрочем, если подумать, я не стал бы категорически утверждать, что моменты просветления у него были редки. Порой люди, полагая, что Гайар не в состоянии ничего понять, говорили о нем с насмешкой или с издевкой, и тогда я замечал, как он стискивает зубы и взгляд его становится злым.