У меня изо рта начинает идти какая-то жидкость, лица перед глазами расплываются, и меня рвет на платье. Одна из девчонок говорит: «Отведите ее наверх. Если она не хочет играть, она не обязана делать это. Нас и так достаточно».
Расплывчатые лица медленно отдаляются, возобновляются разговоры, я испытываю огромное облегчение, одна девочка помогает мне подняться, я пробую идти, но меня настолько шатает, что я вынуждена опираться на нее, а Тони говорит: «Без обиды? Ты ведь будешь помогать мне с алгеброй, правда? Это была игра, ты ведь никому не скажешь?»
И все закричали: «Конечно, конечно, ты ведь не скажешь?»
У нее перехватило дыхание, и она судорожно вздохнула. Фрер сказал:
— Расслабьтесь. Вам никто не сделает ничего плохого.
— Но я отплатила ей, этой свинье!
— Вы не хотите сказать мне, как?
— Да! Я работала в комиссии по распределению, разбирая справки и отзывы, которые школа рассылала в колледжи. Я была в выпускном классе. Я сказала председателю комиссии, что видела, как Тони списывала на выпускных экзаменах. Поскольку я была лучшей ученицей, мне доверили читать торжественное обращение от всего выпуска, и меня приняли в колледж Рэдклифф, к моим словам отнеслись очень серьезно. Вызванная к директору, Тони отрицала все, и, по моему предложению, ее заставили переписать экзаменационную работу. Она не решила четыре примера из пяти.
— Вы видели, как она списывала?
— Нет, но я знала, что она будет скована, потому что, вероятно, что-то все-таки было нечисто. Последовала ужасная ссора ее родителей с директором, те хотели узнать, кто донес на их дочь, но меня не выдали. Тони не дали аттестат зрелости, а поскольку мистер Рэндольф сделал какие-то угрозы в адрес общественного попечителя школы, ее вообще выгнали, а мистера Рэндольфа привлекли к ответственности и признали виновным в попытке подкупа должностного лица. Об этом стало известно всем в городе, его дела пошли плохо, и ему пришлось продать дом и уехать из города.
— Вас беспокоит совесть?
— А вас она беспокоила бы?
— Со мной ничего подобного никогда не случалось.
— Полагаю, что некоторое время беспокоила. Но гораздо больше, чем то, что случилось с Рэндольфами, меня взволновал тот нездоровый восторг, который я испытала перед Тони за то, что она сделала. Я желала, чтобы это произошло со мной. Понимаете, я хотела сделать это, и, хотя испытывала отвращение от того, что видела, восхищалась этим. Разве не ужасно признаваться в этом?
— Нет, не ужасно. Вы были любопытны.
— До того времени я ни разу — ну — не прикасалась к себе.
— Вы занялись мастурбацией?
— Не употребляйте это слово!
— Хорошо, вы прикоснулись к себе?
— После этого я не могла спать ночью, у меня стали возникать неясные видения, к горлу подступали спазмы. А затем однажды, приняв ванну, я села перед зеркалом и прикоснулась к себе.
— Вы чем-нибудь пользовались?
— Я стесняюсь говорить.
— Все в порядке, Барбара. Вы помните, о чем вы думали, когда сидели перед зеркалом?
— О Тони на коленях перед столом… и примерно год — нет, два, пока не закончила колледж — я много ходила в церковь. Каждый день, как часы. В церкви, и только там, я видела Лоренса, маму и себя, я смотрела на мерцающие перед алтарем свечи и различала черты, но, как только выходила на улицу, больше ничего не видела.
— Вы видели это раньше?
— Разумеется, все время. Даже когда с нами еще жила Линда. Папа зажигал каждый вечер свечи и говорил: «Хотя вы умерли, я вижу, что вы счастливы и вы вместе, и я скоро буду вместе с вами, и мы опять станем счастливым семейством».
* * *
В поисках тропинки к Барбаре Тедди обнаружил, что попал в болото, кишащее змеями и крокодилами; пересечь его можно было лишь по зыбучему песку. Бестолковая мелочь откровений Барбары создала в нем ощущение обреченности, от чего его тело вздрогнуло. Горечь скальпелем пронзила Тедди, он вскинул руки вверх, затем охватил себя жестом такого глубокого отчаяния, словно остался последним человеком в мире. Магнитофонные ленты были у него, Грант умер, но Барбара показала ему лишь отпечаток внешней поверхности своего сознания: выгоревшие кратеры, призраки памяти, отрочество, населенное чудовищами, чья задача состояла в том, чтобы увлечь ее прочь от света и невинности. Долгое время Тедди был убежден, что человеческие существа по природе своей непорочны до тех пор, пока их не начинают толкать на путь порока, и это привело его к уверенности, что мораль существовала лишь как общие понятия, определяющие поведение индивидуума. Но, слушая эти записи, Тедди впервые увидел последовательный путь разрушения человеческой личности, такой же реальный и осязаемый, как авиакатастрофа. Он не мог вынести дальнейших прослушиваний, однако мрачно догадывался, что только таким образом сможет получить полное представление о Барбаре, помочь ей; он знал также, что, помогая ей, он обязательно уничтожит себя. Некоторые люди относятся к трагедии так же, как относились бы к женщине, настойчиво, с сознанием обреченности; даже бросаясь в порыве самопожертвования, они все же ожидают некую высшую, смутно представляемую награду, точно увешанные медалями солдаты, живыми возвращающиеся с войны. Тедди знал, что без Барбары он, образно говоря, будет доживать свою жизнь: найдет ей какую-нибудь замену, станет вести обычную жизнь, замышлять новые финансовые интриги, но это уже будет конец, его жизненный цикл будет бесконечно повторять одно и то же. Его поведение — а это было несвойственное ему поведение, потому что он никогда не поступал столь безответственно и безрассудно — сформировано под воздействием безумства, в которое его ввергла Барбара.
Тедди посмотрел на свое лицо: серые мешки под глазами, набухшие глаза, налитые кровью, высеченный из камня крепко сжатый рот — это лицо могло принадлежать любому пропойце из Баури или бродяге средних лет из полицейского застенка. В своем отчаянии он чувствовал себя как никогда близким Барбаре. Он делил с ней все стороны ее жизни, все неприятно пахнущие выделения, ее нутро, подобно хирургу, который стоит, держа в руке внутренности больного; но в то время, как Тедди смотрел на темную сторону личности Барбары, на него падали нежные отсветы ее глаз: струившийся от алтаря свет.
Тедди взял катушки, изучил так аккуратно напечатанные надписи и бросил на пол все, кроме одной. На той, которую он продолжал держать в руках, разглядывая, словно человек, стоящий на карнизе небоскреба и смотрящий на суетящихся под ним людей, было написано: «Хикман 67» и красным в скобках: «(Лаура)».
Тедди смутно припоминал фотографию Лауры, которую он десятки раз видел в квартире Барбары; будучи такой знакомой, она скрылась в глубины памяти, словно мебель, которую регулярно протираешь, но не замечаешь. Он с трудом вспомнил высокую, белокурую, курносую девушку с волевым лицом, снятую перед студенческим общежитием. Судя по всему, фотография была сделана летом, так как на девушке были надеты красная блузка с короткими рукавами, белые шорты и грязные теннисные туфли. Ее изящные ноги на снимке казались чересчур мускулистыми. Но лучше всего Тедди запомнились глаза, которые задели его; когда он мимоходом обмолвился о них, Барбара сказала: «Когда Лаура смотрит на тебя, она отсекает весь окружающий мир и становится твоим миром». Цвет ее глаз приближался к берлинской лазури, такой темной, что даже на цветной фотографии они казались черными; при беглом взгляде казалось, что глаз не было совсем, одни лишь черные зияющие глазницы. От вида этого лица Тедди пронимала дрожь; когда Барбара переехала в новую квартиру, первым делом она поставила портрет на середину каминной полки, так что лицо сразу же бросалось в глаза вошедшему. Барбара изучала фотографию со всех мест в комнате и поправляла ее до тех пор, пока та не оказалась в самом центре; и Тедди обнаружил, что непрерывно слушал то, что ему казалось массой пустых рассказов о подвигах Лауры, которые интересовали его не больше, чем церковные гимны. Единственное, что он мог отчетливо вспомнить, было то, что Лаура приехала из какого-то городка или фермы в окрестностях Бирмингема, штат Алабама, и что она умерла перед самым выпуском.
— Я всегда хорошо играла в шахматы, когда мне было шестнадцать, я победила в шахматном первенстве округа Фэрфилд, — с некоторой гордостью говорила Барбара Фреру. — Мой отец научил меня играть, когда мне было семь, эта игра всегда волновала и привлекала меня. Ведь в ней ты противопоставляешь свое воображение и умение воображению и умению противника, и нет никакой примеси удачи и случая. Тот, кто говорит, что для того, чтобы играть в шахматы, надо быть математиком, — чокнутый. — Она засмеялась. — Когда я ругаюсь, мне становится лучше. Так проще. Я думаю о чем-то, и вместо того чтобы закупоривать это в себе, я выговариваю все и чувствую себя как-то лучше. Это идет из моей души. Хотя Тедди это очень не нравится. Он застывает, а на его лице появляется выражение «сохраните нас святые. Что она сделает дальше?»