Он пытался поверить в страшные слова Такка, описывавшего буйнопомешанную, которой уже не дано узнать своего сына. Согласиться с тем, что ее ужасный вид лишь усугубит его боль. Но образ матери в его сознании засел слишком крепко, чтобы перемениться.
По ночам воображение рисовало ему непорочную, златовласую женщину в летящих белых одеждах, некую мадонну, физически слишком слабую, чтобы заботиться о нем, но от этого тоскующую о нем не меньше и молящуюся, чтобы он пришел.
Порой он мечтал о том, как вырастет, обзаведется собственным домом, сможет забрать ее к себе и окружить заботой. И он хотел, чтобы она об этом знала. Знала, что он ее любит.
А поэтому ему было необходимо ее увидеть.
На свой двенадцатый день рождения он попросил в качестве особого подарка отвезти его в приют повидаться с матерью. Хотя бы просто взглянуть на нее издалека. Но Такк и Кэсси отказались.
Спустя шесть месяцев он повторил свою просьбу и получил еще более резкий отказ.
— Отправляйся куда хочешь, мне все равно! — в раздражении выкрикнула Кэсси. — Поезжай, посмотри на мою сумасшедшую сестру, увидишь, какая у тебя мамочка. Сам потом этот день проклянешь!
Такк со свойственным ему сардоническим юмором подвел черту:
— Считай, что наш подарок состоит в том, что мы тебя туда не берем. — И добавил: — И давай больше к этому не возвращаться.
И больше он не возвращался. По крайней мере, ни в какие дискуссии не вступал. Теперь у Тима не было иного выхода, как взять это дело в собственные руки.
Одним субботним утром он небрежно сообщил тетке, что отправляется с ребятами на матч команды «Никс» на стадион в Мэдисон-Сквер-Гарден. Она только кивнула, обрадованная, что его целый день не будет. И даже не обратила внимания, что он одет в парадный костюм.
Тим бегом добежал до метро и сел в поезд, идущий на Манхэттен, там вышел на угол Восьмой авеню и Сорок первой улицы, к автобусной станции в порту. Настороженно подойдя к окошку кассы, он попросил билет до Вестбрука и обратно. Кассирша, жующая жвачку, взяла из его влажной ладони скомканную пятидолларовую бумажку и пальчиком с алым ногтем нажала на своем аппарате две кнопки. Машина выплюнула карточку.
Тим посмотрел на билет.
— Нет, нет, — сказал он дрожащим голосом. — Это детский билет. А мне уже больше двенадцати.
Женщина выпучила глаза.
— Послушай, детка, сделай мне одолжение, — попросила она. — Считай это рождественским подарком, а то мне придется исправлять всю ленту. А кроме того, ты что, спятил, что вдруг стал таким честным?
«Спятил»! Для мальчишки, направляющегося в психиатрическую клинику повидать мать, это слово было как холодный душ.
Ближайший автобус отходил без десяти одиннадцать. Тим купил два шоколадных батончика, которым надлежало сыграть роль ленча. Но от волнения у него разыгрался такой аппетит, что он прикончил их еще за полчаса до посадки.
Дрожа от возбуждения и не в силах отделаться от мыслей о том, в какое место ему предстоит ехать, Тим снова спустился вниз и купил комикс.
Наконец часы на платформе показали без четверти одиннадцать, и водитель, лысеющий мужчина в очках и мятой униформе, объявил начало посадки.
В эту суровую январскую погоду ажиотажа среди путешествующих не наблюдалось, и Тим вошел в автобус уже через несколько секунд. В тот момент, когда он протягивал водителю билет, его крепко ухватила за плечо тяжелая лапища.
— Все, приятель, поиграл — и будет.
Он обернулся. Над ним навис напоминающий огромную бочку негр в форме нью-йоркской полиции и с револьвером за поясом.
— Твоя фамилия Хоган? — прорычал он.
— А вам-то что? Я ничего плохого не сделал.
— Ну, это мне неизвестно, — ответил полицейский. — Но ты подпадаешь под описание одного Хогана, который сбежал из дома.
— Никуда я не сбежал! — бесстрашно парировал Тим.
В спор вмешался водитель:
— Послушайте, офицер, у меня, знаете ли, расписание.
— Ладно-ладно, все! — Верзила кивнул и, не выпуская из руки плечо Тима, сказал: — Сегодня мы никуда не поедем.
Не успел страж порядка со своей жертвой выйти из автобуса, как двери за ними с шипением закрылись, и машина тронулась в путь, который теперь Тиму был заказан.
Мальчик вдруг ощутил всю унизительность ситуации, в одно мгновение разбившей мечту его жизни, и, не удержавшись, всхлипнул.
— Эй, парень, что ты так убиваешься? — пробурчал полицейский, на сей раз беззлобно. — И что, интересно, ты такого натворил, что удрать надумал? Схулиганил? Или еще что?
Тим мотнул головой. Теперь ему действительно хотелось убежать из теткиного дома и никогда больше не видеться с этими Делани.
К несчастью, со своим дядей Тим увиделся очень скоро. Не прошло и получаса, как в полицейском участке появился Такк.
— Ах ты, негодник ты эдакий! — начал тот. — Решил, что можешь меня обхитрить, да? Парень, у тебя даже ума не хватило заглянуть в газеты: у «Никса» сегодня вообще игры нет!
Он посмотрел на офицера, который привел Тима.
— Спасибо, что изловил его, приятель. Нет ли у вас тут свободной комнаты, чтобы нам побеседовать наедине?
Негр кивнул в сторону двери за его спиной.
— Нет! Нет! Я ничего не сделал! Ничего…
— Это я буду решать. А ты сейчас свое получишь.
Они удалились в комнату, а полицейский закурил и стал листать «Дейли ньюс». Через несколько мгновений он поморщился, услышав хорошо знакомые звуки. Ритмичные звуки шлепков ремнем по голой заднице, сопровождаемые сдавленными стонами. Провинившийся мальчишка изо всех сил старался терпеть боль.
* * *
Домой на метро Тим ехал стоя и стиснув зубы. Взглядывая на дядю, он всякий раз повторял про себя: «Когда-нибудь я тебя убью!»
Шагая по заснеженному тротуару с Библией в руках, я различал тени верующих христиан, возвращающихся домой с утренней службы.
Было рождественское утро. И я делал то же самое, что всегда делали мои предки в этот день: намеренно его игнорировал. По этой причине у меня был обычный учебный день. А другие единоверцы моего отца все поголовно ушли на работу. Такие будничные занятия сами по себе уже были уроком: не забывай, что это не твой праздник!
В конце года наши ешивы и школы для старших тоже предоставляли своим ученикам двухнедельные каникулы — которые они подчеркнуто именовали не рождественскими, а «зимними» каникулами. Чтобы еще больше подчеркнуть разницу между нами и соседями-гоями, двадцать пятого декабря школа на один день открывалась. Это был своего рода вызов.
Наш учитель, ребе Шуман, одетый в обычный черный костюм и фетровую шляпу, со строгим лицом наблюдал, как мы входим в класс и рассаживаемся по партам. Это был суровый и требовательный тиран, безжалостно отчитывавший нас за малейший промах.
Как многие другие наши педагоги, он несколько лет провел в концентрационном лагере, и бледность, казалось, навеки въелась в его кожу. Сейчас, через много лет, я думаю, что его суровое обращение с нами было специфическим способом спрятать свое горе, а возможно, и следствием комплекса вины за то, что он выжил, в то время как столько евреев пали жертвами Холокоста.
Отрывки из Библии, которые он выбрал для изучения в тот день, подчеркивали нашу избранность, а ребе Шуман становился все печальнее и печальнее. Наконец он закрыл книгу, тяжело вздохнул, поднялся и пронзил нас взглядом своих ввалившихся, обведенных темными кругами глаз.
— Этот день… Ужасный, страшный день, когда они нашли, чем запалить факелы, которые должны были истребить нас повсюду. Среди многих столетий, минувших после нашего изгнания из Святой Земли, был ли хоть один век, когда бы нас не преследовали его именем? А собственный наш век стал свидетелем полнейшего ужаса — нацистов с их беспощадной исполнительностью. Шесть миллионов евреев!
Он достал платок и попытался остановить бегущие по щекам слезы.
— Женщины, малые дети… — с болью в голосе продолжал он. — Все превратились в облачка дыма из нацистских печей. — Голос его окреп. — Я это видел, дети. Я видел, как они убивают мою жену и детей. Мне не дали даже возможности умереть. Меня оставили жить на дыбе воспоминаний.
Класс не дышал. Мы были ошеломлены его словами, но не только их смыслом, а еще и тем, что ребе Шуман, всегдашний наш суровый наставник, беспомощно плакал.
После паузы, но еще не уняв слезы, он продолжал:
— Послушайте, дети. Сегодня мы сидим здесь для того, чтобы показать христианам, что мы еще живы. Мы были на этой земле и до них, и мы будем здесь, пока не придет Мессия.
Он промолчал, задышал ровнее и обрел прежнее самообладание.
— Давайте-ка встанем.
Я всегда боялся этого мига, когда нас заставляли петь несколько стихотворных строк гимна, с которым наши собратья отправлялись в газовые камеры: