Дядюшка, угадав его желание, под каким-то предлогом выходит из комнаты.
Но Нелидов мгновенно закрывает журнал и кладет его под пресс. Ни чувственности, ни желания, ни любопытства, ни восторга не будит в нем созерцание этого чудного тела. Только боль. Острую боль, от которой белеют губы.
Возвращаясь к обеду по пустынной дороге, среди вспаханных полей, багровых в лучах заката, он не говорит себе с негодованием: «На таких не женятся». Темные, корявые и оголенные дубы Лихого Гая глядят ему навстречу. Здесь, вот здесь он взял ее в тот незабвенный день, безвестную, беззащитную девочку, в стареньком платьице и в стареньких туфельках со стоптанными каблуками, с глазами заплаканными, но как звезды сиявшими беззаветной любовью…
Потом еще одно воспоминание, от которого бледнеет лицо и стучит сердце. Как Скупой рыцарь, он спрятал это сокровище глубоко-глубоко, на дно души. Но оно зовет его. Он слышит жуткий голос прошлого. Он видит беседку в парке, мшистую скамью, сеть ветвей на бледнеющем предрассветном небе, гаснущие звезды и милое личико на его груди. Он слышит свой собственный голос, пронизанный тоской и нежностью. Вспоминает слова любви. Разве говорил он их кому-нибудь, кроме Мари? Нет, нет! Ни одной женщине в мире.
Второй раз в жизни — и в последний раз — Мари отдалась ему в эту ночь. Но не от этого воспоминания зажигаются в его глазах слезы.
Не надо думать! Не надо! Опять на дно сердца, души глубоко-глубоко спрячьтесь, воспоминания! Как Скупой рыцарь, он запрет на ключи свое сокровище. Вон уже показалась зеленая крыша его дома. Там ждет преданная и верная Катя. Она не станет обнажаться для толпы. Свой путь она пройдет незаметно, как прошла его гордая Анна Львовна, как подобает женам и матерям в их роду. В его руки Катя с доверием отдала не только жизнь. О, это еще не так важно! Она отдала ему душу. Веру. Высшие ценности человеческого сердца. Не растоптать этой веры, не разбить этой души — вот его задача! Катя не должна погибнуть, как жена Нильса. Он не может быть ее убийцей. Крест? Все равно! Его надо нести до конца.
— Где барыня? — спрашивает он Одарку, войдя в дом.
— В гостиной лежат.
Он идет прямо к дивану, на котором комочком свернулась вся закутанная в белый платок Катя. Наклоняется. Целует ее глаза, брови.
— Николенька!
Точно пискнула птичка, внезапно схваченная грубой рукой. Так радостно и жалобно пискнула. Когда наболела душа, даже от ласки больно. Слезы бегут из ее глаз. Она обняла его шею.
— Милая Катя, я люблю тебя. Я тебя одну люблю во всем мире!
В эту ночь опять как прежде горячи его ласка Но почему опять Катя плачет, когда, измученный и удовлетворенный, он спит рядом? Почему она не чувствует ни гордости, ни радости? Почему, бесшумно опустившись в одной рубашке на ковер, она жарко молится, подняв глаза к старому киоту, озаренному лампадой? Чего боится она опять?
— Madame Intransigeante [54], почему вы так взволнованы?
— Я к вам с просьбой, Николай Юрьевич. Вы близки с губернатором. Подействуйте на этого негодяя.
— Ого! — срывается у Нелидова.
— Да! Негодяя! — тоном выше подхватывает Лика, и глаза ее сверкают. — Что он делает с народом? Хватает по первому подозрению. Лишает хлеба семью. Если в вас стреляли…
— Так это из-за меня?
— Ну конечно, из-за вас. Мы опять переживаем ужасы, как шесть лет назад.
— Так, по-вашему, не надо искать убийцу? Убийцу, я на этом настаиваю, Лидия Яковлевна. Потому что попади он на вершок ниже… И вы это сами знаете.
Лика смущена. Она не ожидала такого оборота.
— Но почему он думает, что стрелявшие в вас — непременно из наших сельчан?
— Это логично, потому что они меня ненавидят. Это акт личной мести. Нельзя же допустить, чтобы из Конотопа или Ржавца явился мститель по принципу?
— Как можете вы жить среди такой ненависти?
На лицо Нелидова опустилась непроницаемая, серая вуаль. Сейчас это тот самый ненавистный ей человек, чуждый и далекий, словно с другой планеты попавший на землю.
— Вы думали, что я отрекусь от своих убеждений и смиренно пойду просить за людей, стрелявших в меня?
— Мы не знаем, кто стрелял. Ни вы, ни я. Никто! Выть может, гибнут невинные. Я не могу смириться с этой мыслью. Я не могу жить спокойно, работать, читать, смеяться. Вы не понимаете этого? Если еще полгода продлится этот ужас, если будут по-прежнему хватать, не разбирая правых и виноватых, и выбрасывать на улицу целые семьи, и глумиться над беззащитными…
Она вдруг смолкает, закрыв глаза.
— Тогда уже вы выступите в роли мстителя? Вы это хотите сказать, Лидия Яковлевна?
Она глядит на него большими глазами. Она улыбается.
Нелидов едет верхом мимо зеленеющих полей. Непривычно легко у него на душе. Это апрельское солнце, этот раздражающий воздух словно освободили его сердце от отравы воспоминаний, от старой тоски. Наконец! Разве нельзя примириться с судьбой? Разве не целая жизнь перед ним?
Он задумчиво смотрит вдаль. Степь действует на него как море. Беспредельность смывает с души накипь жизни. И он чувствует себя, как дитя в храме перед кем-то Большим и Таинственным.
Через два дня Пасха. Он любит этот праздник.
— Теперь ты можешь меня выслушать, Иза?
— Да.
— Я возвращаюсь на сцену. Нет, постой. Ты это не предвидела. Без искусства и творчества я жить не могу и не хочу. Я вернусь на сцену. Но прежний зритель уже никогда не увидит меня! Понимаешь? Я буду народной артисткой. Я нашла то, чего искала всю жизнь.
Одно мгновение глядит на нее Иза искрящимися глазами. И вдруг с криком кидается ей на грудь. Они плачут, смеются, обнимаются. Они говорят без умолку, перебивая друг друга. «Точно клад нашли», — думает Мими, глядя в замочную скважину.
Как дошла Маня до такой мысли, которую Иза лелеяла давно-давно, в дни своей юности? Болезнь сердца помешала ей осуществить эту мечту. Теперь Маня исполнит ее.
— Постой! — говорит креолка, поправляя спутавшуюся прическу. — Теперь поговорим, как дельцы. Деньги где? Впрочем, у твоего мужа…
— Нет, я ничего не возьму у него. Только моим трудом должно быть создано это дело. Нашим трудом, Иза.
Креолка смотрит перед собой, сдвинув брови.
— Да, конечно. Отдать деньги бесприютным детям моей родины или… Это даже лучше. Дети их проедят. Секретари их раскрадут. Но я вложу в дело сейчас только половину капитала — сто пятьдесят тысяч франков. Мы можем прогореть. А ты?
— А я — все, что у меня есть.
— Но у тебя дочь, Мань-я.
— Что ты говоришь, Иза? Ты точно Агата. Разве дочь должна быть моим проклятием? Разве вернет она мне потерянное уважение?
— Но об ее будущем ты обязана думать прежде всего. Зачем родила ее? — сердито спрашивает Иза, встряхивая гривкой.
— Марк уже хлопочет о том, чтобы удочерить ее.
— Это меняет дело. А что у тебя осталось после неустойки? Семьдесят тысяч франков? Это гроши. Еще что?
— Я продам мою виллу. У меня есть драгоценности: жемчуг, сапфировое колье, бриллиантовая ривьера, что подарил мне Марк к свадьбе. Я оставлю себе только этот рубин.
— Да, конечно, это большая сумма. Мы можем продержаться года три. Доходов, конечно, ты не надеешься получать?
Маня смеется.
— Мы переманим Нильса. Заплатим ему по-царски.
Маня бьет в ладоши.
— Строить свой театр нет расчета. Мы снимем какой-нибудь из здешних. Места будут дешевые.
— Но ни одного за решеткой! — страстно кричит Маня. — Чтобы все сидели. Это возмутительно, что они стоят за решеткой, когда мы сидим?
— Ну, еще бы! В своем театре они должны себя чувствовать как дома. Но как уберечься от посторонней публики?
— Постой, Иза, я придумала! Я была в Вене, в Arbeitcrèim. Это целый дворец. Его выстроили рабочие, собирая деньги по грошам. Там нет ни одного чужого хеллера. Там клуб, сцена, аудитории, дешевые квартиры. Вход бесплатный для членов-пайщиков этого дома. А взнос ничтожный. Вот этот принцип надо внести в наше дело. Театр будет принадлежать нам. Взносы будут ничтожны. Вход бесплатный. Будут соблюдать очередь. Но уж эти детали выяснятся потом.
— Конечно, конечно… Мы сейчас прикинем смету. Мими! Карандаш, бумагу…
Мими за портьерой набожно крестится. Мадонна услышала ее молитвы. Сеньора сердится как прежде. Значит все пойдет хорошо.
Весь май Маня провела в Тироле. Целый месяц прожила она там вдвоем с Марком. Они остановились в той гостинице, где ждал он когда-то рождения Ниночки. И открыв окно, она через озеро видела в бинокль тот скромный домик, где жила она тогда, счастливая, как цветок, впервые выглянувший из-под снега, где она вновь училась смеяться, радоваться солнцу, горам, весне, своей молодости, где она вновь полюбила жизнь.
Однажды, после долгих колебаний, она переплыла в лодке озеро и прошла мимо домика. Как билось ее сердце! Вот с этого крыльца в холодный октябрьский вечер, накануне отъезда в Париж, на пороге новой, трудной и неведомой жизни, она глядела в небо, прощаясь с горами, с безмятежным счастьем этих дней. Но теперь там жили чужие люди. Оскорбительно звучали их грубые голоса. Она уже не могла войти туда.