«Правда, кошки делают это из любви, — сердито добавил он, — а ты — из уважения к людям. Из страха, что он напьется, что будет всем неприятен, что закатит скандал». Но Алан целиком ушел в роль молодого, наивного, ослепленного любовью американского мужа. Он играл ее с таким усердием, что Жозе не знала, плакать или смеяться.
— Знаете, — сказал как-то Алан расплывшемуся от удовольствия Северину, — я очень доволен, что вы приобщаете меня к вашей жизни. Ведь мы, американцы, так далеки от Европы, и особенно от утонченной, изысканной Франции. Я чувствую себя здесь профаном и боюсь, что Жозе меня стесняется.
Благодаря подобным скромным высказываниям, вкупе с его внешностью, он легко завоевывал сердца всех окружающих. Некоторые даже начали недоумевать, почему Жозе не старается делать так, чтобы он чувствовал себя более раскованно. Когда она с затаенным холодным ожесточением выслушивала стенания покоренных Аланом сердец, они казались ей смешными и грустными, подобными судебной ошибке. Но были и такие, кто, однажды услышав странный смех Алана или его слишком откровенные высказывания, смотрели на него, как и Бернар, со смешанным чувством симпатии и недоверия, что в известной мере походило на отношение Жозе к своему мужу, и это было для нее хоть и слабым, но все же утешением.
Во время долгого и бессвязного выяснения отношений, которое последовало за тем утром в гостинице «Риц», которое иначе как «утром примирения» они назвать не могли, они договорились, что все начинают заново, то есть подводят черту под бегством Жозе, разлукой и встречей в Париже. Нельзя сказать, что Алан и Жозе по-настоящему поверили во все эти красивые фразы. Устав от своих причуд, они просто отдавали дань неписаным законам, негласным правилам поведения, нравам того общества, в котором жили. Кроме усталости, была и другая причина. Они не могли признаться себе, что это тяжело пережитое обоими бегство, две недели, проведенные в смятенных чувствах, и особенно памятный вечер их встречи: ветер, чернокожий певец, неожиданность и страх, — что все эти события не были следствием преднамеренного решения. Алан считал: Жозе согласна с тем, что он «должен разделять с ней всю ее жизнь»; Жозе полагала: Алан не возражает против того, что «он — не вся ее жизнь». Однако об этом они помалкивали. Они просто сказали друг другу: «Мы свободны, мы смешиваемся с окружающими и попытаемся это сделать не порознь, а вдвоем».
Но жизнь снова стала пресной. Где бы Жозе ни находилась, Алан не спускал с нее глаз, с подозрением смотрел на ее собеседников, и ей казалось, что внутри у него спрятана маленькая электронная машинка, которая неустанно что-то сопоставляет, высчитывает, обобщает — правда, результаты ее работы не выливались теперь в столь неприятные сцены, ибо он боялся, что жена снова сбежит. Тем не менее Жозе было тягостно чувствовать, что муж ни на минуту не оставляет ее в покое и стоит ей резко к нему повернуться, она почти всегда ловит на себе пристальный, оценивающий взгляд. Но постель продолжала оставаться местом их единения, и Жозе удивлялась, что она еще влечет их, побеждает усталость. По вечерам они вновь и вновь испытывали любовную лихорадку, страстную дрожь, которая поутру обоим казалась необъяснимой. Она, конечно же, не из-за этого оставалась с ним, но осталась бы она с ним, если бы не это?
Они постепенно привыкали к новому образу жизни, к бесконечно долгим утренним часам, к легким завтракам, к дневным походам в магазины и музеи, ужинам со старыми друзьями Жозе. Алан, само собой разумеется, не работал. Они походили на туристов, и это в немалой степени способствовало тому, что Жозе не покидало ощущение непрочности, эфемерности их парижской жизни, а это было на руку Алану: он только и ждал, что ей надоест подобное существование и он увезет ее отсюда. Увезет туда, где, кроме них, никого не будет. А пока он проявлял терпимость, как ее проявляют иногда к тем, кто капризничает. Однако капризом Жозе был весь ее жизненный уклад.
Бернар часто с ними виделся. Он понял суть их взаимоотношений и как мог старался поддержать Жозе, вернуть ей Париж, его очарование, сделать так, чтобы она почаще была на людях. Но нередко ему казалось, что он вовсе не помогает молодой, свободной, нуждающейся в его поддержке женщине, а имеет дело с глухонемой, которая упрямо стремится ввязаться в любой разговор. Порой она резко отворачивалась от него, начинала лихорадочно искать глазами Алана, и когда их взгляды вновь встречались, он видел, что он едва сдерживает бессильную ярость. Ему представлялось, что она лишь однажды повела себя как независимая женщина — когда оказалась в открытом море с тем самым ловцом акул. Однажды он высказал ей эту мысль. Отвернувшись от него, она промолчала.
— У меня такое впечатление, что ты ведешь двойную жизнь, — сказал он в другой раз. — Ты — и взрослый человек, и в то же время — ребенок, который не отвечает за свои поступки, которого часто наказывают и который нерасторжимо связан с теми, кто его осуждает: ведь ты сама предоставляешь другим право тебя осуждать по той простой причине, что в любой момент можешь заставить их страдать.
Она встряхнула головой, взгляд ее ничего не выражал.
Очередная вечеринка у Северина была в самом разгаре, вокруг стоял такой гвалт, что они могли наконец спокойно побеседовать.
— То же самое говорит Алан, так что здесь у вас полное единодушие. Что еще вы можете мне предложить? — спросила Жозе.
— Я?.. — он хотел было ответить «все», потом подумал, что это будет смахивать на реплику из плохого романа. — Я? Не обо мне речь. Речь о том, что ты несчастна и несвободна. И это совершенно не вяжется с твоей натурой.
— А что с ней вяжется?
— Все, что тебе не в тягость. Его любовь тебе тягостна, а ты считаешь, что так и надо. Но как раз так и не надо.
Она достала сигарету, прикурила от зажигалки, которую он поднес, и улыбнулась.
— Послушай, что я скажу. Алан убежден, что каждый человек барахтается в своем дерьме, никто и ничто не в силах его из этого дерьма вытащить — во всяком случае, здесь бесполезны собственные жалкие потуги или невнятные самозаключения. Посему сам Алан неисправим, к нему нет никаких подходов.
— А ты?
Она прислонилась к стене, как-то вдруг расслабилась и заговорила столь тихо, что ему пришлось низко к ней склониться.
— Я не верю в никчемность человека. Не выношу подобной философии. Безнадежных людей не бывает. Я считаю, что каждый пишет картину своей жизни раз и навсегда, уверенной рукой, широкими, свободными мазками. Я не понимаю, что такое серость бытия. Скука, любовь, уныние или лень — все человеческое для меня наполнено поэзией. Короче…
Она положила свою руку на руку Бернара, слегка сжала ее, и он понял, что на какое-то мгновение она забыла о неусыпном взгляде Алана.
— Короче, я не верю, что мы — некое темное племя. Мы, скорее, животные, наделенные разумом и поэтической душой.
Он сжал ее ладонь в своих, и она не сделала попытки освободиться. Ему хотелось прижать ее к себе, целовать, утешать. «Милый мой зверек, — прошептал он, — маленький, полный поэзии зверек». И она медленно отодвинулась от стены и спокойно, у всех на виду поцеловала его. «Если этот кретин посмеет поднять шум, — подумал он, не открывая глаз, — если этот озабоченный тип сейчас вмешается, я его сокрушу». Но ее губы уже оторвались от его губ, и он понял, что можно вот так, при всем честном народе, целоваться взасос, и никто этого не заметит.
Жозе тотчас же от него отошла. Она не понимала, что толкнуло ее поцеловать Бернара, но никакого стыда не испытывала. В его взгляде было нечто неотразимое, он был полон такой нежности, такой доброты, что она забыла обо всем: о том, что она замужем за Аланом, а Бернар женат на Николь, о том, что она его не любит, но, кто знает, может, никто никогда не был ей ближе, чем он в это мгновение. Ей казалось, что она не вынесет любого замечания Алана на сей счет, ведь он мог все это видеть, однако она точно знала, что он ничего не заметил. Для него все случившееся было бы столь неприемлемым, что провидение должно было пощадить его.
«Я начинаю верить в судьбу», — подумала она и улыбнулась.
— Вот ты где! А я повсюду тебя ищу, — сказал Алан. — Представьте себе, я встретил здесь старого приятеля, с которым учился живописи в университете. Он живет в Париже. Мне захотелось поработать с ним, как в былые времена.
— Ты рисуешь? — она не поверила своим ушам.
— В восемнадцать лет я этим очень увлекался. И потом, чем не занятие? Квартиру мы обставили, и я не знаю, куда себя деть, ведь ничего путного я делать не умею.
Сарказма в его словах почти не было, скорее, в них слышалось воодушевление.
— Не волнуйся, — продолжал он и прижал ее к себе. — Я не попрошу тебя смешивать мне краски. Ты будешь встречаться со старыми друзьями или, лучше, гулять одна, ведь…