— Не беспокойся, Дэн, — как ни в чем не бывало улыбнулся Макинтайр. — Стену мы поправим. Спокойной ночи, старик.
Полагаю, любой другой, оказавшись в моем положении, бросился бы с моста в реку. Но я, как ни странно, испытывал вовсе не отчаяние, а, напротив, некое облегчение. Господь покарал меня за деяние, которое иначе как грехом назвать было нельзя. Пускай мотивом моих действий было спасение Бней-Симха от последствий мошенничества Шифмана; пусть причиной, почему я не сразу вернул эти деньги, был семидневный траур по отцу, когда я не мог никуда отлучиться. Все равно, даже если бы я взял эти деньги всего на тридцать секунд, это было бы не меньшим преступлением.
Посему я не стал ни топиться, ни топить свои печали, а прямиком направился в маленькую хасидскую синагогу в Бронксе, где в последнее время стал завсегдатаем. Я знал, что даже в этот поздний час там непременно будет один или два человека, погруженных в Библию, и я смогу к ним присоединиться. Один из них, ребе Шломо, каким-то образом почувствовал, что со мной творится неладное.
— У тебя неприятности, Данилех?
Я только пожал плечами, но он принял это за утвердительный ответ.
— С женой поссорился? — Я помотал головой. — Со здоровьем нелады?
— Нет.
— Денежные дела? — не унимался он.
Чтобы не быть невежливым, я ответил:
— Вроде того.
— Послушай меня, Данилех, — сочувственно произнес старик. — Я, конечно, не Ротшильд, но, если тебе нужно несколько долларов, я бы мог тебя выручить.
— Вы очень добры, ребе Шломо, — ответил я. — Но что мне сейчас нужно, так это ваше общество. Может, почитаем что-нибудь из Исайи?
— Отлично, пусть будет Исайя.
Нас было трое или четверо. Мы бодрствовали всю ночь, отрываясь от чтения лишь для того, чтобы попить чаю. После утренних молитв я наконец нашел в себе силы вернуться домой и без страха думать о будущем.
На автоответчике мигала лампочка. Сообщение было только одно: «Пожалуйста, позвоните декану Ашкенази в Еврейский университетский колледж».
Через пять минут я уже говорил с руководителем семинарии, где училась Дебора.
— Дэнни, я надеюсь, вы не против — мне ваш телефон дала ваша сестра, — начал декан. — Я бы не стал вас беспокоить по пустякам, но сейчас мне необходима ваша помощь.
— Чем же я могу вам помочь?
— Вам, конечно, известно о той «почти не существующей» синагоге далеко на севере, где Дебора набиралась опыта?
— Конечно. Я этих людей никогда не забуду!
— Ну, так вот, должно быть, вам будет приятно услышать, что они вас тоже не забыли. Что весьма кстати, поскольку человек, которого я планировал туда направить, раздумал становиться раввином и решил заняться полупрофессиональным футболом. Я загнан в угол. Дэнни, вы можете это сделать для меня?
— Я один?
— Вы хотите сказать, что разучились читать на иврите? — насмешливо спросил декан.
Мне было не до смеха.
— При всем уважении к вам, сэр… — попытался отбиться я, — у меня нет… нет законного права…
— Перестаньте, Дэнни! — принялся уговаривать он. — Вы прекрасно знаете, что вести службу может любой еврей. Эти люди на севере рассчитывают на вас, им нужен кто-то, кто будет руководить их молитвами — а главное, дуть в шофар.
— И проповеди читать придется? — нервно спросил я.
— Без сомнения, — ответил декан Ашкенази. — Я уверен, вы с удовольствием снова засядете за книги, и проповеди у вас получатся замечательные!
* * *
Надо ли говорить, что он оказался прав?
Я стал рыться в библиотеке Еврейского колледжа и все больше увлекался тем передовым течением в теологической мысли, проводниками которого было целое поколение молодых богословов. На самом деле многие книги меня так заинтересовали, что, потеряв всякое чувство меры, я пошел и купил себе все, что мне приглянулось.
Со времен спецкурса Беллера я не испытывал подобного интеллектуального подъема. Когда я поделился с ним своим энтузиазмом, Аарон даже пошутил, что я «отступник наизнанку», однако, как ни странно, я чувствовал, что в глубине души он доволен.
К собственному удивлению, я просиживал за книгами до трех, а то и до четырех утра, не в силах оторваться от лихорадочного изложения на бумаге своих новых воззрений.
И вот, за два дня до еврейского Нового года, я отправился к месту новой службы. Взятый напрокат автомобиль был забит книгами, а голова моя полна идей.
До Деборы мне, конечно, было далеко, но община, которую я про себя назвал «сублимированной» (раз в году добавьте воды — и она немедленно заполняет весь храм), встретила меня с не меньшим энтузиазмом.
Парадоксально, но для меня это стало определенным испытанием. Мне сотни раз приходилось читать в синагоге, но никогда еще я не произносил проповедей. Даже моя речь в день бар-мицвы, как положено у ортодоксальных евреев, представляла в свое время не более чем толкование определенного текста с целью продемонстрировать мою ученость. Теперь же я высказывал собственные мысли и чувства, которыми хотел поделиться со всей паствой.
Это были мысли о наших традициях. О нашем наследии. О том, что значит быть евреем в 1980 году. Для них это имело особую значимость, поскольку на протяжении всего года они жили в окружении христиан, которые, при всей веротерпимости, не всегда понимали, что в духовном смысле они произошли от нас.
Я старался максимально приблизить свои проповеди к жизни. Во время молитвы во здравие главы нашего государства я упомянул о мирном договоре между Израилем и Египтом, который считал большим достижением президента Картера, и выразил надежду, что он послужит прологом к торжеству гармонии в этом истерзанном регионе.
Поначалу внимание, с которым люди буквально ловили каждое мое слово, вызывало у меня неловкость. Но постепенно, в силу природного тщеславия, я начал получать от этого удовольствие, а после молитвы, завершавшей Йом Кипур, и вовсе возгордился.
Доктор Харрис настоял на том, чтобы, последний раз дунув в шофар, я задержался на ужин. Он и еще несколько «представителей» хотели со мной побеседовать.
Поначалу я решил, что они хотят меня посватать.
— Вы женаты, ребе Луриа?
— Нет, — ответил я. — Мне кажется, я к этому еще не готов. И между прочим, я неофициальный раввин.
— Неважно, — вступил в разговор мистер Ньюмен. — Для нас вы — раввин. Мы спрашиваем, чтобы знать, не держит ли вас что-нибудь в Нью-Йорке.
— Да нет…
Теперь я понял, куда они клонят.
Они рассказали, что весь год только и думали, что о том, как бы им заполучить в свою разрозненную общину постоянного раввина со стороны.
— Наша конгрегация мне представляется в виде группы отдельных бусин, — образно выразился доктор Харрис, — и нам нужен человек, который соберет их на нитку. Мы очень на вас рассчитываем.
— То есть вы хотите, чтобы я стал ниткой для ваших бус? — Я говорил шутя, но в душе был глубоко тронут.
— Расценивайте, как вам будет угодно, — сказал мистер Ньюмен. — Мы уже заручились поддержкой членов общины. Если вы раз в неделю будете наезжать в один из наших пяти городов, то практически охватите нас всех. Думаю, мы могли бы платить вам двадцать пять тысяч в год, может, чуть больше, но не намного. Дорожные расходы вам, конечно, будут возмещаться отдельно. — Он неуверенно спросил: — Как думаете, сумеете уложиться?
Он и не подозревал, какое значение сейчас для меня имеют его слова. Если они спрашивают, хватит ли мне скромного заработка, значит, они ничего не знают о моей прежней жизни… о моей растрате. Для них я оставался чист. И одна мысль о том, чтобы оставить в прошлом свои прегрешения, делала их предложение равносильным манне небесной.
— Доктор Харрис, — тихо сказал я, — я польщен.
Раздался всеобщий вздох облегчения.
— Дэнни! — взволнованно сказал мистер Ньюмен. — Мы вам так благодарны! Вы представить себе не можете, что вы для нас делаете.
Не мог же я им сказать, что они себе тоже не представляют, что я сейчас совершаю. Как и того, что я лишь теперь понял, что собираюсь делать со своей дальнейшей жизнью.
Я не собирался становиться религиозным тяжеловесом, которому кланяются, шаркая ногами. Судить поступки других людей, самонадеянно считая себя вправе выносить вердикты.
И поклоняться золотому тельцу я тоже был не намерен.
Пускай Новый Завет и не является для меня Священным Писанием, но в нем я тоже обнаружил важные мысли. Например, такие: «Корень всех зол есть сребролюбие». И эта фраза произвела на меня тем большее впечатление, что содержится в Первом послании святого апостола Павла Тимофею, а завершается словами о том, что, предавшись сребролюбию, «некоторые уклонились от веры и сами себя подвергли многим скорбям».