— Послушайте, Ольга,— сказал он, не отводя от девушки выпытывающего взгляда и все так же крепко охватив ее талию,— долго так будет продолжаться?
— Что именно?
— Я говорю о наших отношениях. Они мне не нравятся. В них нет главного — искренности. Согласитесь сами, что мы делаем далеко не то, что хотели бы. А однако это вполне возможно и даже необходимо. Вы и я — мы оба люди одних и тех же вожделений. В нас много решимости и аппетиты наши огромны.
— Вы говорите так только о себе?
— Ничуть. Насколько я мог вас изучить, мне можно высказаться и за вас. Повторяю, мы оба любим жизнь, знаем цену людям и больше всего любим себя. У вас, как у девушки, есть еще свои фантазии, иллюзии, но они со временем пройдут, могу вас уверить. Будем же правдивы. Вы давно уже должны были заметить, что я пьянею, теряю голову, когда вижу вас, целую, дотрагиваюсь до края вашего платья. Мои поцелуи вам не безразличны, в этом я тоже уверен. Ваш страх, ваше смущение — явные признаки…
Ольга засмеялась, опуская муфту на колени и оборачиваясь к спутнику:
— К чему все это вы ведете? Вы хотите предложить мне свою ясновельможную страсть и пустой кошелек? Слишком много чести, пан Владислав! Заслужите сначала мою любовь, а тогда уже делайте предложение…
Она хотела еще смеяться, но смех ее потух, едва она пристально вгляделась в лицо Ширвинского. Он совсем не смутился. Он сидел, не опуская перед нею глаз, принимая ее слова как вполне естественное. Она хотела удивить, смутить его, говоря о его бедности, возбудить к себе презрение, но он оставался холоден. Его губы были плотно сжаты под заиндевевшими усиками, и только ноздри тонкого носа слегка вздрагивали. Тогда ею постепенно стал овладевать страх, физический страх, смешанный с любопытством и дерзостью человека, испытывающего свою судьбу. Она смотрела в колющие наглые глаза Ширвинского, от которых ей хотелось бы спрятаться и которые вместе с тем тянули к себе, и после минутного молчания она добавила:
— Знайте, что теперь вы мне противны…
Он дал ей время продолжать или смягчить свою грубость и, не дождавшись от нее больше ни слова, ответил:
— Вы напрасно горячитесь, Ольга. Будьте рассудительны. От судьбы уйти нельзя. Я вас люблю, и вы будете моею. Вы знаете отлично, что с вами у меня всегда будут деньги и большие деньги, а относительно уз Гименея — я не думаю, чтобы вы о них мечтали. Брак не для вас. С вашим характером, с вашей наружностью вы можете создать себе такую блестящую жизнь, о какой не мечтали самые прославленные гетеры. Любовь одного — вас не удовлетворит, вам нужно поклонение тысяч. Вечная жажда любви, любви, которой не существует на земле, доступной только богам Олимпа, может притихнуть в вашем сердце только замененная безумной роскошью, неограниченной властью над сердцами. Вы будете носительницей нового культа; вы заставите признать за собою и за вашими сестрами, которым теперь нет места в жизни, право на жизнь вне семьи, вне цепей… Вам нужно только начать, и я иду вам на помощь.
Она все еще боролась с его волей, со своим страхом и попробовала отшутиться:
— Боже мой, какая блестящая будущность! Почему бы вам не пропеть: «и будешь ты царицей мира…»
Она не договорила. Резким движением он притянул ее к себе и, держа ее голову в своих руках, следуя глазами за ее испуганным убегающим взором, почти прохрипел над самым ее ухом:
— Ты не уйдешь от меня. Если бы я захотел, я мог бы тут, сейчас же овладеть тобою…
Он нарочно употреблял грубые, обидные слова и больно сжимал ее голову. Им овладело холодное безумие, сладостная ненависть.
Ольга собрала все свои уходящие силы. Животный страх сделал ее отчаянной. Она рванулась головой вперед, больно ударив Ширвинского в грудь, и одним прыжком выскочила из саней.
XVII
Ольга упала прямо в снег. Было мгновение, когда ее охватило желание лежать, закрыть глаза и не двигаться долго, вечность, но волна нового страха опять заставила ее подняться и кинуться в поле.
Она бежала, зарываясь по колени в снег, спотыкаясь, задыхаясь, изнемогая от усталости и волнения.
Наконец она почувствовала себя бессильной сделать хотя бы один лишний шаг. Она опустилась на кочку и оглянулась.
Сани Ширвинского остановились значительно дальше того места, где упала Ольга. Владек вылез и шел по дороге, видимо, боясь свернуть в поле, где снег был очень глубок и где он мог заморозить ноги, так как был без ботиков. Дойдя до канавы, через которую перепрыгнула раньше Ольга, он остановился и стал звать девушку и махать ей руками. Но она сидела неподвижно, блуждая растерянным взглядом по радостно блещущей снеговой равнине. Тогда он решился и пошел к ней. Глядя на то, как забавно он шел, разводя руки и расставляя ноги, Ольга внезапно успокоилась. Смешными показались ей и ее давешний страх и ее сумасшедшее бегство. Она теперь была уверена, что Ширвинский никогда не решился бы на насилие. Все, что угодно, только не это. Кроме того, она почувствовала свою власть над ним. Она теперь сознавала силу его желания, и это неудовлетворенное желание его льстило ей и вместе с тем казалось смешным, как смешон кажется женщине всякий мужчина, из рук которого ей удается выскользнуть. Она почти презирала теперь Владека.
Она говорила себе, глядя на него, медленно приближающегося к ней, что он просто трус, жалкий трус, и что слишком много чести для него ее испуг.
«Надо было припугнуть его братом»,— думала она.
Наконец он уже был в нескольких шагах от нее.
— Что с вами, Ольга? Что за дикое бегство? Неужели мои слова могли напугать вас?
В его голосе ей почудились виноватые нотки. Это еще более дало ей смелости. Она усмехнулась, презрительно сощурившись.
— Я не желаю объясняться с вами. И, пожалуйста, не подходите близко, не прикасайтесь ко мне. Надеюсь, у вас хватит настолько порядочности, что вы потрудитесь съездить в город и прислать за мной извозчика.
Его начал забавлять ее тон. Он боялся слез, истерики, упреков. Ее слова избавляли его от несвойственной ему роли утешителя. Все значительно упрощалось. Он дурашливо низко поклонился и ответил:
— Мои сани к вашим услугам.
— Но я не поеду с вами.
Тогда он решил не спорить с нею, разыграть роль человека, который наделал глупостей из-за безумной влюбленности и теперь убит этим. Покорно, но с достоинством побежденного рыцаря, он пробормотал:
— О, я не смел думать об этом. Без вины я готов признать себя виновным. Всему причиной моя сумасшедшая страсть, перед которой — увы! — я бессилен.
И, увидя ее нетерпеливый жест, тотчас же перебил себя:
— Но здесь не место объясняться. Еще раз прошу воспользоваться моими санями, а я пойду пешком.
Ее не нужно было просить об этом второй раз. От неподвижного сидения на снегу у нее замерзли ноги, и она рада была поскорее выбраться отсюда.
XVIII
Застоявшийся конь соскучился по теплому стойлу и бежал быстрее, чем раньше.
Старые березы с ветвями, искривленными какой-то неведомой человеку судорогой, проносились навстречу по обеим сторонам дороги, будто желали в своем невольном беге уцепиться за сани с сидящей в них Ольгой.
Ольга как-то забыла все и загрезилась. Грезы ее были необычны, унесли ее, убаюкали. Они сотканы были из солнечных лучей и морозных игл. Какие-то замки вырастали и рассыпались, как сахар.
Почему в своем сердце она не находила обиды или гнева? Почему Ширвинский, с его темными желаниями, был так далек от нее в эти минуты, она не могла бы ответить.
Вольный бег саней по скрипучему снегу уносил ее все дальше. Она никогда не чувствовала себя так блаженно, как теперь. Но ее лицо оставалось строгим, без улыбки, только в душе был сладкий мир. Она была одна в солнечном молчании морозных полей,— люди с их жизнью ушли от нее. Ей нравилось быть холодной, быть зимой.
Неясные образы какой-то сказки рождались и меркли, чтобы более не воскреснуть. Ей не дано было схватывать их и передавать в красках, звуках или словах.
Когда она подумала об этом, ей стало грустно, что она такая бесталанная. Смеясь, брат называл ее «артистической натурой без таланта». Теперь ей показалось это обидным. И точно, она многое чувствовала, но сейчас же проходила мимо. Для чего же она живет? О, конечно, не для скучной, серенькой жизни жены и матери. Ее убивает одна мысль об этом! Нет, нет, никогда! Но тогда что же? Она не может быть художницей, ни музыкантшей, ни писательницей, ни даже актрисой… Для актрисы у нее слишком мало терпения. Она никогда не стала бы великой, а маленькой — нет, это тоже не ее роль.
Она усмехнулась. Мысли привели ее к Ширвинскому. Она вспомнила его слова, показавшиеся раньше такими забавными. Любовь… она мечтала о ней, она ждала ее, томилась по ней, но никогда не думала, что любовь может быть искусством, профессией, призванием жизни. Со всем этим у нее было связано представление о чем-то низком, грязном. Она знала даже имя этому. Такое грубое имя, часто срывающееся с языка ее брата.