Ознакомительная версия.
Я оглядываюсь вокруг. Подземная каменная клетка, и в ней, закидывая золотую головку, заливисто поет канарейка. А волосики-то крашеные. Мужчины любят блондинок здесь, в зимнем Вавилоне, это верно. Ты покрасилась удачно. Раскосенькие глазенки и золотенькие волосенки — это очень пикантно, милочка. На тебя непременно клюнут. Клюнут, клюнут! Не отвертишься!
— Что тебе спеть, бабенка?.. “Разлуку”?.. “Ах, зачем эта ночь”?..
Меня пронзает ток забытой, нежной музыки. Я шарю в карманах, выворачиваю их. Тщетно. Пусто. Все пусто — я сегодня купила в блинной тарелку горячих блинов и съела их, уплела за обе щеки — зимой всегда сильно хочется есть, так и сосет под ложечкой. Когда я была богатая, девчонка, знаешь, я приказывала, чтобы мне к столу подавали на закуску блюдо черной икры с лимоном и кругами нарезанные ананасы. Золотыми, знаешь, такими большими кругами. И я сидела за столом, накрытым белой льняной, обшитой кружевами скатертью, мне подносили прибор, серебряные вилочки, и лакей, стоящий за моим креслом сзади, вежливо наклонялся и наполнял мою рюмку сладким красным вином. Я очень люблю сладкое красное вино. А ты… любишь?!..
— Спой мне знаешь что?.. “Белой акации гроздья душистые”… Так красиво цветет акация!.. Она белая, как метель… А ты знаешь, в Шан-Хае она тоже цвела…
Раскосенькая золотоволосая девочка лихо крутит ручку уличной шарманки. У них у всех теперь такие шарманки — крутанешь, и запросто выливается музыка, любой подыгрыш. Лицо смеется надо мной. Вот, думает, россказни — про икру, про ананас. Ты мне споешь, а я тебе в награду… еще… повру.
— Эй, тетка, а я слов-то не знаю! Только так, мелодию: ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля… Как, будешь без слов слушать, если я на “ля-ля-ля” тебе спою?..
Пой как хочешь. Я буду бормотать слова за тобой. Беззвучно.
Целую ночь соловей нам насвистывал, город молчал, и молчали дома… Белой акации… гроздья душистые… ночь… напролет… нас сводили… с ума…
— А ты что, тетенька, и впрямь тронутая, все про Китай в Вавилонском подземье всем бродяжкам языком чешешь!..
— Все это правда…
— Правда, правда!.. Ха, ха, ха!.. Спела я тебе твою песню, проваливай!.. У тебя каблук отваливается от левой туфли!.. И на чулке, на пятке, дырка!.. Ха!..
Ах, повернуться, подбежать к ней опять. Ты, девка, сволочь, стерва, ты не знаешь, кем я была там… тогда. Ты!.. Я покажу тебе. Дай. Поверни сюда свою идиотскую вертелку. Шарманку эту.
— Что ты у меня из рук инструмент рвешь?!.. тебе кто разрешил?!.. а ну, пошла отсюда!.. Кошка драная!.. Здесь мое место!..
Как ей объяснить. Как ей сказать.
— Верти! Делай мне музыку!
Я это крикнула или кто-то другой?
Девчонка даже присела от моего крика. Быстро, напуганно завертела ручку шарманки. Хриплые, прелестные звуки полились, посыпались из замерзшего, наподобье человека, деревянного музыкального ящика. Раскосая девочка вцепилась пальцами в обшарпанную деревянную раму, не мигая, глядела на меня. Ее зрачки сузились в страхе. Ротик приоткрылся. Я видела — ей врезался в горло, под ключицы мой пронзительный крик.
И я вскинула руки. Я встала в сыром, волглом, воняющем мочой кошек и собак подземном Вавилонском переходе, пристанище бродяг, пьяниц, нищих, продавцов и певцов, задрала голову и запела.
Я пела так, как не пела на своих победительных шан-хайских сценах, во всех своих блестящих ресторанах и гудящих театрах с белизной плеч слоновой кости, с чернотой торжественных фраков, со свеченьем старинных фонарей; никогда я так не пела — ни на гастролях, ни у себя в родном отеле “Мажестик”, ни в Императорском дворце, где передо мной склонялись в поклонах служки и вельможи, шпионы и священники, богдыханы и официанты. Я пела под землей в Вавилоне так, как поют один лишь раз на небе — пустите меня в Рай! — стоя у ворот печального Рая. Рай, ведь это моя земля. Родная земля. И я люблю ее. Пускай она меня не узнала. Втоптала в грязь. Мне не впервой. И еще глубже затопчет. Я и из праха запою. Я тебя воспою. Первую и последнюю любовь свою.
Что я пела? Какие слова я пела? Я не помнила. Может быть, это были слова старинной песни, что любил напевать Сандро: вот стоит шарманщик грустно за рекой, и вертит шарманку скрюченной рукой… Хочешь, будем вместе горе мы терпеть?!.. Хочешь будем песни под шарманку петь?!.. А может, и что другое. Непрочную память отшибло вконец. Я только слышала, как изо рта моего льются звуки, отродясь не слышанные Вавилоном и бедными обитателями его. И раскосая девочка, крашеная блондинка, продолжала вертеть ручку шарманки, неотрывно глядя на меня, глядя мне прямо в лицо своими узкими глазами.
Вокруг нас уже собралась кучка людей. Разрасталась. Превращалась в толпичку. Потом — в толпу. Потом — все подземье заполнило людское море, заплескало, заволновалось, его шум выплеснулся наружу, и снаружи, на земле, тоже собирались люди, останавливались, слушали, думали: кто же это там, в Аду, в подземелье, в тюрьме так легко и свободно, так весело и счастливо поет?! Чей это голос летит и бьется и шепчет в уши о счастье и любви, что никогда не купишь ни за какие деньги?! Люди подходили и подходили, море все прибывало и прибывало, это начинался прилив, и волны затопляли весь мусор и щепки, панцири морских ежей и осколки створок мидий, старые высохшие водоросли, дохлых рыбок, цветную драгоценную сухую рыбью чешую, в беспорядке разбросанную на голом грустном берегу, прибой набегал на бесплодный ребристый, как стиральная доска, песок, смачивал его любовной влагой, целовал его, лизал, закрывал своим теплым, нежным телом. Море гудело и роптало. Море замирало и затихало. Море слушало одинокий голос, голос человеческий. Мой голос.
И я пела до тех пор, пока моя песня не закончилась.
И когда моя песня закончилась, раскосая девочка с крашеными волосами встала на колени, как когда-то Сандро в шан-хайской гостинице вставал передо мной, и, прекратив вертеть ручку своей дырявой игрушечной шарманки, поцеловала мне руку холодными губами — день в Вавилоне стоял морозный, а еще морозней спустился вечер, — и люди под землей и поверх земли загудели, забормотали, завздыхали, — но не ринулись искать меня, не расходились, не стали метаться и восклицать. Люди стояли покорно, тихо и ждали, не запоет ли одинокий голос еще раз, не скажет ли им в песне то, что они сами себе и друг другу боятся, не могут сказать.
Я почувствовала это безмолвное желанье толпы. Я ведь была все-таки не тетка в отрепьях, а актриса, госпожа Фудзивара. И я вдохнула воздух, набрала в грудь довольно воздуху, чтобы можно было петь еще долго, долго, задержала дыханье, просияла улыбкой и опять запела.
И я увидела, как черное, без звезд, мрачное небо над Вавилоном тоже просияло улыбкой — улыбкой, сложившейся в звезды, и люди подняли головы, слушая пенье, и их, звезды, увидели.
Ознакомительная версия.