Ознакомительная версия.
Она вздохнула глубоко и сказала медленно и ровно:
— Любовь есть величайшая правда из всех правд, живущих на земле и ушедших под землю.
Меднозеленый Будда, радостно улыбаясь, согласно наклонил тяжелую голову.
…да, Вавилон. Вавилон. Ты внутри Вавилона. Ты уже не в Дацане. Ты очнулась?! Тебе кажется, что ты — в Китае?! О, бедняжка. Китай твой давно уплыл. Ямато твоя давно уплыла. Как старая рыбацкая джонка. Лови теперь ее за хвост. Ты в Вавилоне, руку на отсеченье, а хочешь, и голову.
Где старик Юкинага?! Где мой сын Николай?!
Нету никакого старика. Что брешешь. Видишь, какая грязь вокруг тебя. И ты сидишь на отсырелых юбках, на грязных камнях в подворотне и оглядываешься вокруг. Тебя кто-то обидел. Тебя… ударили. Ты и это проглотила. Тебя унизили?! Ничего, переживешь и это. Ты, Лесико, все переживешь. Ты крепкая. У тебя крепкая кость, хоть ты с виду и хрупкая баба. Ты стала настоящей бабой, крепкой, жилистой, ухватистой. Тебе все нипочем. Тебя столько раз били и насиловали, что ты стала крепче стали, звонче… меди.
Не говорите мне про медь! К черту медь!
Видишь, играет в грязи, в подворотне, у твоих вытянутых усталых — отдохнуть, посидеть притулилась — ног прозрачный, слепящий камень любви Вавилонской.
Это смарагд?! Это сапфир?!
Думаю так, что это кровавый рубин, дорогая Лесико. Камень твердый, как алмаз, только цвета крови. Его носят во всех метельных Индиях, во всех железных Фивах и Вавилонах веселые бабы. Они ведь любят украшать себя кровавыми игрушками.
Вот жизнь. Правда. Кровь. Нищета. В Вавилоне, бешеном и хохочущем во все горло — напоказ огненные зубы реклам, наизнанку голодные рты вокзалов, — очень трудно добыть деньги. Лесико, девочка, ты стала жилистой нищей бабой. Ты была когда-то богатой. Ты была настоящей дамочкой. Ты жила тогда… ну, где, где: вспомни: в… Нан-Кине?.. в Шан-Хае?.. Ты пытаешься рассказать товаркам, что ты жила в Шан-Хае в особняке, что у тебя был свой выезд, свои собственные норковые и шиншилловые шубы, жемчужные и опаловые ожерелья, шляпки со страусиными перьями, — над тобой, не стесняясь, хохочут, на тебя показывают пальцами: глядите, это она, та ненормальная с Заречья. Она живет на церковном дворе, ей подают милостыньку, и она рассказывает всем свои бредовые истории. Хочет, чтобы ей поверили! Как же! Держи карман шире! Ну, на выдумки хитра. Брешет — как в театр сходить, ее байки послушать!
А витрины магазинов ломятся от снеди. А метель заметает их напрочь, веселыми жестокими белыми мазками.
Мне никогда уже не едать той сладкой еды. Я только гляжу на нее, гляжу слепыми глазами, и они слезятся на ветру. Подхожу к витрине, стучу кулачком в стекло. Откройте, великие боги. Угостите меня. Угостите меня рюмочкой ликера, ветчинкой, сигареткой. Я была гейшей! Отличной гейшей! Мужики покупали только меня! Во всем веселом доме госпожи Кудами — меня одну заказывали! Я была лучшим лакомством!.. Я умела все… все… Ну, врать-то. Отлично баба врет. Врет и не краснеет.
Я показываю им всем, гадам, узоры на моем теле. Заголяюсь. Выпячиваю живот, обнажаю грудь, и даже на морозе. А они знай смеются: ну, раскрасила себя всякой дешевой акварелью, гуашью, эта краска сейчас смоется, дождь пойдет, ее не будет! Снегом потереть… а давай потрем?!.. Я испуганно запахиваюсь в старые тряпки. Еще чего. Это моя единственная драгоценность. Память о Востоке. Сходи в баню лучше, восточная принцесса!.. Дать тебе на баню пятачок?.. купи мочалку, веник и хорошенько ототрись, и все твои узоры исчезнут, как дым осенней ночью!..
Я для них — цаца, козявка, умалишенная. Кто я теперь для себя самой?!
Вот моя Россия. Вот моя ослепительная нищета. Время от времени, где бы то ни было, на улице, в гуле и толкотне магазина, куда захожу поглазеть на недосягаемые яства, в полумраке церкви, на подворье коей приютили меня, грешную, в безумье и круговерти вокзалов, где пытаюсь стащить с лотков пирожок — а я сама, девчонкой, ими торговала когда-то!.. эх и раскупали их тогда, в Сибири, у меня!.. — в подземном Вавилонском переходе, где сую в ладошки поющим старухам и голодным, как и я же, девочкам, продающим ярко размалеванные картонки — уличные картинки, смешную монетку: вам!.. от меня!.. — вижу ослепительный свет. Как из тьмы пещеры, встает и разливается во мне, внутри меня, свет, и тогда я подумываю, не схожу ли я воистину с ума. Безумье ведь гуляет очень близко с человеком. Рядом. Протяни руку.
Тебе бросили кость, кинули выбор: восточная богиня с вынутым из груди сердцем — или русская грязная беднячка с живой алой кровью.
Алой, как рубин.
У меня никогда не было рубинов — там, тогда, когда я была мадам Лесико Фудзивара и садилась в лаковое авто, чтобы ехать на прием к Солнцеликому Императору.
Ты выбрала ЭТО перевоплощенье.
Все, что было с тобой на Востоке, ты помнишь. Ты не помнишь только, как закончился тогда твой первый и последний праздник Цам.
Куда делись крылья, вросшие в твои руки, привязанные к ним.
— Спой мне, девочка!.. Я дам тебе монетку.
Уж очень мне понравилось ее личико — такое раскосое, восточное, кукольное, ну точь-в-точь личико шан-хайской ночной бабочки, выходящей на ночную прогулку, на рыбную ловлю, на поиск щедрого и недрачливого клиента. Зачем она поет под землей?.. Промышляла бы лучше ночными побегушками. Вавилонские власти снаряжают своих тупорылых воинов, чтоб отлавливали таких вот девочек. Но разве уследишь. Мужчина хочет — женщина подмигивает. Если вы продаете в лавках свою еду так дорого, так страшно дорого, будто это и не еда вовсе людская, а рубины и сапфиры, а перлы морские, то почем же тогда будет у вас женское тело, которое просто — еда?!
Да, я была все годы, все века просто — едой! Я иду на вас животом вперед, выпятив грудь. Я стала крепкая, красивая, матерая баба, и я богата плотью, и я — еда, ешьте меня! Грудаста, бокаста, — жми, голодный люд, и благородный и простецкий, продаюсь за копеечку! Хватай! Я возгоржусь, что я была меж людьми ржаной буханкой, горячим, обжигающим спиртом, питьем из горла, что была для смертника, приговоренного — молча — его последним ужином, — и ко мне тянули руки, и брали меня, и ломали, и крошили, смеясь и плача, себе в рот, роняя крохи мои в дорожную грязь, — все, все, любимые люди: и лощеные шан-хайские шоферы в блестящих авто, и мальчонки на разъездах, путейщики, обходчики, стучавшие по стальным колесам молотами, и придорожная голытьба, и паломники, идущие в храм и грешившие со мною под кустом — не за копеечку, просто так, от радости дня и Солнца, — и старые тюремщики с решеткой морщинистого лба, и рыбаки, пропахшие соленой морской чешуей, обнимавшие меня в качающихся на волнах джонках, и придворные Императорские музыканты, и тот Певец, что вставал однажды ночью передо мной на колени и плакал, и это была его лучшая песня, — и грозный мужик, снасильничавший меня в Вавилонской подворотне, и сын Царя, нежный Цесаревич, боящийся прикоснуться ко мне на дорожной трясущейся полке всякий раз, когда наставала ночь и мы одни оказывались в купе, и крахмальные кружевные простыни были уже постелены заботливой горничной, втихаря смеющейся надо мной, прыскающей в ладошку: “Ну, чем бы ни тешилось Царское дитя, лишь бы не плакало!..” — и те, кто приходил ко мне в сумасшедший, стонущий и визжащий ночи напролет Кудамин дом с жаждой развлечься, а уходил от меня с куском моего вечного насущного хлеба — за пазухой, — весь нищий, родной, голодающий, несчастный сброд, который и есть мой народ, который я — народом моим сама нарекаю! — я — твой хлеб насущный и даждь вам всем днесь! Не жалей меня! Кусай, ломай, терзай, целуй! А запить — налей стакан, до краев, моего же питья: красного, алого, священного, — вот мои жилы, ну, вскрывай, это ведь кровь моя, питье самое отменное, слаще не бывает. И ешь, и пей! И горжусь я — едой была и моему сыну, и груди мои, как чаши, налиты были сладким молоком! Только ушло из памяти то время. В бреду я была, в смертельном бреду. Красное китайское ли, яматское покрывало застлало мне глаза. Закрыли меня беспамятством, как канарейку в клетке. Почему вы не хотите больше есть меня, господа мужчины?!
Ознакомительная версия.