— Бред собачий. Где тут связь с моим стариком?
— Быть может, ее и нет, но вы мне все же расскажите. Почему вы так болезненно относитесь к этой теме, если она не имеет большого значения?
— А Джуниор не рассказал вам, как умер мой отец? — Она отрицательно покачала головой. Рид горько усмехнулся. — Что это он? Не понимаю. Здесь долго судачили о его смерти, ни одной отвратительной подробности не упустили. Разговоров хватило на много лет.
Он наклонился, и их глаза оказались на одном уровне.
— Он захлебнулся собственной блевотиной, так по пьянке и окочурился. Правильно, этому и ужасались. Жуткое дело, черт побери, особенно когда директор вызвал меня из класса и сообщил.
— Рид! — пытаясь остановить этот саркастический поток, Алекс подняла руку. Он, отмахнувшись, ударил по ней.
— Ну уж нет: раз вам не терпится сунуть нос во все темные углы и выведать все тайны, получайте. Но держитесь, крошка, это вам не фунт изюму. Папочка мой был городским пьянчужкой, всеобщим посмешищем; этакая никчемная, жалкая, горемычная пародия на человека. Я ведь даже не заплакал, узнав, что он умер. Я радовался: помер-таки этот ничтожный, гнусный мерзавец. Я от него сроду ничего доброго не видал и всю жизнь сгорал от стыда, что он — мой отец. И его это обстоятельство также не радовало, как и меня. Чертово отродье — вот как он меня обычно называл, перед тем как влепить затрещину. Я был для него обузой. А я, как последний дурак, все мечтал и делал вид, что у нас семья. Вечно приставал, чтобы он пришел посмотреть, как я играю в футбол. Однажды он явился-таки на матч. Уж он устроил спектакль: взбираясь на трибуну, где самые дешевые места, он повалился и, падая, сорвал один из флагов. Я готов был умереть от стыда. Велел ему больше не появляться на стадионе. Я его ненавидел. Ненавидел, — проскрежетал он. — Я не мог позвать друзей домой — такой там был хлев. Мы ели из консервных банок. Я знать не знал, что существуют такие вещи, как тарелки, которые расставляют на столе, или что в ванной бывают чистые полотенца; все это я увидел в домах у других ребят, куда меня приглашали. Собираясь в школу, я старался выглядеть как можно приличнее.
Алекс уже сожалела, что вскрыла эту гноящуюся рану, но ее радовало, что он разговорился. Впечатления и переживания детства многое объясняли в этом человеке. Но он рисовал портрет отверженного, а это не сходилось с тем, что она о нем знала.
— А мне говорили, что в школе вы верховодили, к вам тянулись ребята. Вы установили там свой порядок, все зависело от вас.
— Такого положения я добился грубой силой, — объяснил он — В начальных классах ребята надо мной потешались, все, кроме Селины. Потом я подрос, окреп и научился драться. Дрался я по-страшному, без всяких правил. Смеяться надо мной перестали. Враждовать со мной оказывалось себе дороже, куда удобней было со мной дружить.
Губы его скривились в презрительной усмешке. — А теперь вы вообще упадете, мисс прокурор. Я воровал. Крал все, что можно было съесть или вообще могло пригодиться. Понимаете, ни на одной работе отец не удерживался больше нескольких дней без того, чтобы не напиться. Он брал, что ему причиталось, на весь заработок покупал себе одну-две бутылки и напивался до потери сознания. В конце концов он оставил попытки работать. Я кормил нас обоих, подрабатывая после уроков где придется и воруя где можно и нельзя.
Сказать Алекс на это было нечего. И Рид это понимал. Потому и поведал ей свою историю. Ему хотелось, чтобы она почувствовала себя дрянной и очень недалекой. Он ведь и не предполагал, как много схожего в их детских воспоминаниях, хотя голодной она не бывала никогда. Мерл Грэм очень заботилась об удовлетворении ее физических потребностей, зато эмоциональными совершенно пренебрегала. Алекс выросла с ощущением, что она хуже других и ее не любят. С искренним сочувствием в голосе она сказала:
— Мне очень жаль, Рид.
— Мне ваша чертова жалость не нужна, — издевательски отозвался он. — И ничья не нужна. От такой жизни я очерствел и озлобился, и меня это устраивает. Я рано научился защищаться, потому что мне было ясно: заступаться за меня никто, черт возьми, не станет. Я ни от кого не завишу, кроме как от самого себя. Не доверяю ничему и тем более никому. И разрази меня гром, если я когда-нибудь опущусь до уровня моего старика.
— Вы придаете своим воспоминаниям слишком большое значение, Рид. Вы чересчур чувствительны.
— Я хочу, чтобы все забыли про Эверетта Ламберта. И не желаю, чтобы хоть один человек подумал, будто я имею к нему какое-то отношение. Никакого. Никогда.
Он сжал зубы и, вцепившись в отвороты ее жакета, притянул ее к своему разъяренному лицу.
— Я многое сделал, чтобы заставить людей забыть тот прискорбный факт, что я сын Эверетта Ламберта. И вот, когда его все почти забыли, откуда ни возьмись являетесь вы и начинаете всюду лезть, поднимаете вопросы, давно лишенные всякого смысла, напоминая всем и каждому, что к своему теперешнему положению я полз из трущоб, с самого дна.
Он с силой толкнул ее. Она отлетела и, ухватившись за калитку денника, едва устояла на ногах.
— Я уверена, что никто и не взваливает на вас отцовские грехи.
— Ах, вы так считаете? Но в маленьком городке, крошка, все иначе. Скоро вы сами в этом убедитесь, потому что вас начнут сравнивать с Сединой.
— Ну и на здоровье. Буду даже рада.
— Вы в этом уверены?
— Да.
— Осторожнее. Когда лезете в воду, не зная броду, неплохо бы подумать, чем это может кончиться.
— А если без околичностей?
— Возможны два варианта. Либо окажется, что вы во всем уступаете своей матери, либо вы обнаружите, что сходство с ней вовсе не столь уж лестно для вас.
— Это в каком же смысле? Он окинул ее взглядом:
— Мужчина при виде вас вспоминает, что он мужчина, — в этом вы на нее похожи. И, как она, умеете этим пользоваться.
— Что вы хотите сказать?
— Она была далеко не святая.
— Я и не думала, что она была святой.
— Разве? — вкрадчиво спросил он. — А по-моему, думали. Вы, мне кажется, создали сказочный образ матери и надеетесь, что Седина полностью ему соответствует.
— Какая нелепость, — решительно запротестовала Алекс, но тут же осеклась: в ее ответе слышалось просто детское упрямство. Более спокойным тоном она сказала:
— Что говорить, бабушка была убеждена, что Седина — центр Вселенной. Мне с детства внушили, что она была идеальной молодой женщиной. Но сейчас я сама стала женщиной — и достаточно взрослой — и понимаю, что мать была живым человеком со своими недостатками, как все люди.
Несколько мгновений Рид внимательно смотрел на нее.
— Не забудьте, я вас предупредил, — тихо произнес он. — Лучше возвращайтесь в гостиницу, уложите в чемодан свои модные шмотки и папки с судебными бумагами и мотайте в Остин. Что было, то было. Здесь нет желающих бередить темное прошлое в истории Пурселла — особенно сейчас, когда решается судьба лицензии на открытие ипподрома. Они бы скорее оставили Седину лежать тут, в конюшне, чем…